— Ах ты, черти подводные! Ребят бить. Становь машину под дом!
Грузовик выперся на тротуар у стены.
Соскочил Гулявин.
— Давай желающих три человека, фараона снимать!
Вышли черный, схожий с водяным жуком, солдат-ополченец, шофер и рябой рабочий.
Гулявин к воротам — и остальным на ходу:
— Братва… За мной!
По черному ходу, по лестнице с запахом кухонь (Аннушку вспомнил Гулявин) наверх, на чердак.
Дверь заперта. Прикладом… Еще… Доски с треском разверзлись, и душная мгла чердака другим, револьверным, ответила треском.
В проломе двери застрял упавший рабочий, а Гулявин одним прыжком через него и, вскинув наган в темноту: трах… трах…
Мимо уха зыкнула пуля, вперед ринулся черный солдат, и сейчас же с шипением вошел штык в сукно серой шинели плотного пристава.
Пулеметчик-городовой обернул иссиня-белое лицо и, стуча зубами от страху, крикнул:
— Сдаюсь!.. Не бейте!.. — Но удар прикладом в затылок бросил его на задок пулемета.
Взглянул на лежащих Гулявин.
— Тащи на крышу! Пустим летать!
Сквозь слуховое окно протащили на снежную крышу, раскачали пристава и через решетку — вниз. Три раза перевернулся в воздухе серой шинелью, и… мозги розово-желтыми брызгами разлетелись по желтому петербургскому снегу.
Пулеметчик очнулся, отбивался, кричал, кусал за пальцы, но Гулявин схватил поперек, перегнулся через перила и разжал руки. Глухо ударилось тело, а Гулявин в исступлении кулаком себе в грудь и во весь голос:
— О-го-го-го-го!..
Второе было в зале Таврического дворца. Толстый Родзянко, с дрожащей челюстью, вылез мокрым тюленем держать речь к пришедшим в Думу войскам.
Слова были жалкие, растерянные, прилипали к стенам, но Гулявину вчуже казалось, что горит в них весь огонь бунта и злобы, который трепетал в его сердце, и когда сказал Родзянко:
— Солдаты! Мы — граждане свободной страны. Умрем за свободу! — в напряженной тишине гаркнул Василий:
— Полундра! Правильно, толстозадый!
Остальное слилось в багровый туман пожаров, стрельбы, алых полотен, песен, бешеной гонки по улицам на автомобилях, криков, свиста, бессонницы.
Опомнился только на шестой день, когда сел в зале на дубовое кресло с мандатом в руке, а в мандате прописано:
«Предъявитель сего минер, товарищ Гулявин, Василий Артемьевич, есть действительно революционный матросский депутат от первого флотского экипажа, что и удостоверяется».
И начались для Гулявина странные дни.
Прошлое отошло в свинцовый туман, закрылось вуалью, а на смену ему — голосования, вопросы фракции, восьмичасовой день, парламентарность, аграрный вопрос, учредиловка, меньшевики, большевики, эсеры, загадочный Ленин, ноты, аннексии, контрибуции, братство народов, Софья с крестом на проливах, митинги, демонстрации, — и все жадно глотала голова; под вечер нестерпимо болели виски от неслыханных слов, и зубрил Гулявин словарь политических слов, взятый у одного члена Совета.
А по ночам опять стал сниться лейтенант Траубенберг. Выползая из-под печки, усами грозился:
«Хоть ты теперь и депутат, а я тебя до смерти защекочу. Моя власть над тобою до гроба. Гадалка не помогла, и Совет не поможет».
Просыпался Василий с криком и тревожил сладко спящую Аннушку. Жил у Аннушки на правах депутата, и инженер Плахотин весьма доволен был и гостям приходившим хвастался:
— А у нас депутат матросский на кухне живет. Герой! Трех полицейских ухлопал!
И гости, заходя в кухню, как бы ненароком, смотрели на Гулявина и ласково с ним разговаривали, а один спичечный фабрикант расплакался даже и сторублевку дал:
— Я, товарищ матрос, вас уважаю как народного самородка и освободителя родины от царского гнета. Возьмите на революцию!
Взял Гулявин. Купил на эти деньги Аннушке шарф шелковый и ботинки самого американского шевро (разве Аннушка революции не на пользу?), а остальные семьдесят прокутил.
А через три дня разделался и с тараканьим кошмаром.
Шел ночью через Измайловский полк с митинга, увидел впереди себя худую фигуру в черном пальто без погон и при свете фонаря разглядел лейтенанта Траубенберга.
В революцию сбежал лейтенант с «Петропавловска» и прятался в Петербурге у тетки.
Залило глаза Гулявину черной матросской злобой.
Кошкой пошел, неслышно ступая, за лейтенантом.
Траубенберг дошел до подъезда, оглянулся и мышкою в дверь, а кошка-Гулявин — за ним.
На второй площадке догнал лейтенанта.
— Что, господин лейтенант?.. Не послушали добром?.. Теперь прикончу я тараканьи штуки-то ваши!
Траубенберг открыл рот, как вытащенный на сушу судак, и не мог ничего сказать. Минуту смотрели одни в другие глаза: мутные — лейтенантовы, яростные — матросские. Потом шевельнул лейтенант губой, ощерились усы, и показалось Василию — бросится сейчас щекотать.
Отшатнулся с криком, схватился за пояс, и глубоко вошел под ребро лейтенанту финский матросский нож.
Захлюпав горлом, сел Траубенберг на ступеньку, а Василий, стуча зубами, — по лестнице и бегом домой.
Раздеваясь, увидал, что кровью густо залипла ладонь.
Аннушка испугалась, затряслась, и ей рассказал Василий, дрожа, как убил лейтенанта.
Аннушка плакала.
— Жалко, Васенька! Все же человек!
Сам чуял Василий, что неладно вышло, но махнул рукой и сказал гневно:
— Нечего жалеть!.. Тараканье проклятое!.. От них вся пакость на свете. К тому же с корабля бежал, и все одно как изменник народу.
Повернулся к стене, долго не мог заснуть, выпил воды, наконец захрапел, и во сне уже не приходил Траубенберг мучить тараканьим кошмаром.
Глава третья. Коллизия принципов
В июне знал уже Василий много слов политических и объяснить мог досконально, почему Керенский и прочие — сволочи и зачем трудящемуся человеку не нужно мира с Дарданеллами и контрибуциями.
Внимательно учился революции, и открывалась она перед ним во всю свою необъятную ширь, как дикая степь в майских зорях.
А в Совете записался Василий во фракцию большевиков.
Самые правильные люди, без путаницы.
Земля крестьянам, фабрики рабочим, буржуев в ящик, народы — братья, немедленный мир и никакой Софьи с крестом.
Самое главное, что люди не с кондачка работают, а на твердой ноге.
Только вот говорить с народом никак не мог научиться Гулявин так, чтоб до костей прошибало.
И очень завидовал товарищу Ленину.
В белозальном дворце балерины Кшесинской не раз слыхал, как говорил лысоватый, в коротком пиджаке, простецкий, — как будто отец родной с детишками, — человек с буравящими душу глазами, поблескивавшими поволжскою хитрецой.