Настя переходила от отчаяния к покою, а потом опять к отчаянию. Ей трудно было объяснить это себе, но почему-то все, что происходило с ней, казалось хотя и хорошим, но очень непрочным.
«Мое счастье в его руках, — думала Настя. — А что, если он вдруг разожмет руки, выронит его и оно разобьется».
И еще ей было совестно перед окружающими, будто она украла у них то, что принадлежало всем, а не только ей одной, — и они никогда не простят ей этого.
И вот сейчас, когда Соколовский вышел на веранду и остановился позади Насти, она думала о том, что любовь — это еще не все счастье. Для полного счастья нужно еще очень много: и веселье, и вот это море, и эти розовеющие облака… Все, все нужно.
— Роза ветров, — неожиданно сказал Соколовский за спиной у Насти.
Настя обернулась.
— Что? — спросила она.
— Вот то, что происходит на небе, — спокойно объяснил Соколовский, — называется розой ветров. Облака расходятся во все стороны из одной точки. Там, где лежит эта светлая точка, зарождается ветер и равномерно дует во все стороны света.
— Роза ветров, — повторила Настя и улыбнулась. — Откуда вы все знаете?
Соколовский ничего не ответил.
— Чем больше знаешь, тем интереснее жить, — заметила Настя.
Свет на горизонте расплылся в широкое серебряное озеро. Оно сверкало и росло, приближаясь к берегу.
— Настя, — сказал, помолчав, Соколовский. — Я получил сегодня телеграмму. Из Москвы. Завтра я уезжаю.
Настя не оглянулась. Она только сжала пальцами сырые от недавнего дождя перила веранды.
— Ну и что же? — спросила она едва слышно.
— Давайте поговорим, — неуверенно предложил Соколовский. — Как будет в Москве?
Настя долго молчала.
— Никак! — ответила она наконец, повернулась к Соколовскому и улыбнулась ему, как взрослый улыбается ребенку. — Не бойтесь! В Москве я не буду ни видеть вас, ни писать вам, ни звонить — ничего! Бог с вами. Я все давно уже поняла. И ни капельки не сержусь. Живите, как вам хочется.
— Настя! — сказал Соколовский придушенным трагическим голосом.
— Ну что? Что Настя? Я же обо всем давно начала догадываться. Помните, вы говорили, что самое важное в жизни — покой и легкое счастье. Хоть на две недели. Я бы для вас жизнь охотно сломала, а вам этого делать нельзя. У вас и семья, и положение в обществе. Да еще и устали вы. Трудно вам переиначивать жизнь. Я все помню, что вы мне говорили. Поезжайте спокойно. Из-за меня у вас не будет никаких неприятностей.
Соколовский схватил Настины руки, начал целовать их и торопливо бормотал:
— Но мы еще увидимся? Правда? Увидимся?
— Если захотите, то увидимся, — спокойно ответила Настя. Она осторожно отняла руки, подняла за подбородок голову Соколовского, посмотрела в его растерянные глаза, поцеловала в лоб и сказала совсем тихо:
— Слабый вы человек. Но милый. И скажу я вам, как говорила моя бабушка: бог вас простит.
— Вы что ж, презираете меня? — удивленно спросил Соколовский.
— Да, — сказала Настя. — И люблю. Больше мы не будем ни о чем таком разговаривать.
Настя сошла с веранды и медленно пошла к морю. Соколовский смотрел ей вслед. Настя ни разу не оглянулась.
«Я негодяй», — подумал Соколовский. От этой мысли у него сразу стало легко на сердце. Это слово как бы снимало с него все обязательства, сомнения, необходимость решений, снимало все, что было связано с Настей.
Соколовский вздохнул, достал папиросу, сел в плетеное кресло, закурил и, наслаждаясь крепким табаком, повторил про себя:
«Я негодяй. Пусть! Но это последний раз в жизни».
Ему было особенно легко оттого, что только один человек знает здесь, каким он оказался трусом, но никому об этом не расскажет. Ничто не изменится. Так же, как всегда, к нему будут тянуться, как птицы на маячный огонь, почитатели, с обычным восхищением будут выслушивать его остроты и гордиться знакомством с известным поэтом.
Настя медленно шла вдоль кромки прибоя. Волны то выбрасывали на берег, то смывали мандариновые корки и коричневые листья магнолий. Худенький мальчишка ловил на самолов рыбу. Это был известный на берегу «Толя-капитан». В карманах зеленых штанов и за пазухой рваной фуфайки он таскал много интересных вещей: рогатку, крючки, орехи, банку с червями и высушенные клешни крабов.
Настя подошла к Толе и села на теплую гальку. Волна подбежала к самым ногам, но передумала и осторожно отхлынула, уволакивая за собой пену.
— Ну, как жизнь, Толя? — спросила Настя и болезненно улыбнулась.
Толя мельком взглянул на нее и отвернулся.
— Да как! — ответил он недовольно. — Пацаны сегодня с утра нахватали бычков! А я опоздал. Я сегодня пустой.
Он яростно дернул самолов и начал выбирать его из воды. На конце самолова, на огромном ржавом крючке болтался маленький, похожий на пиявку, бычок. Толя сплюнул.
— Зараза! — сказал он с досадой. — Тоже лезет! Вдруг Толя бросил самолов и побежал вдоль берега, вытаскивая на бегу из кармана рогатку.
— Нырок! — отчаянно крикнул он Насте. Нырок качался на волнах около берега. Он вертел головой и с беспокойством поглядывал на Толю. Толя, почти не целясь, ударил из рогатки. Камень врезался в воду рядом с нырком. Нырок тотчас исчез. Вынырнул он так далеко, что попасть в него из рогатки было уже невозможно. Толя с удивлением рассматривал рогатку, будто он не попал в нырка только потому, что в рогатке была какая-то неисправность. Потом он размашисто раскрутил над головой самолов, закинул его далеко в море и сказал Насте:
— Вот наловлю бычков, а вы до нас сегодня вечером приходите. Моя мама их так жарит, как никто.
— А кто твоя мама?
— Уборщица в вашем доме. Знаете Пашу? Так это она.
— Знаю, — ответила Настя и покраснела. Однажды, когда Настя сидела вечером с Соколовским на веранде и он поцеловал ее, вошла Паша. Паша смутилась и заметалась по веранде, притворяясь, будто что-то ищет. Соколовский смотрел на Пашу неподвижными злыми глазами.
— Хорошо, я приду, — согласилась Настя. — А где ты живешь?
— Вы сами ни за что не найдете. Я за вами прибегу. Перед ужином.
Настя встала, пошла к дому отдыха. Солнце уже опускалось в море, и облака колыхались золотыми дорогами на отлогих волнах. Поперек этих золотых дорог шел, растягивая за кормой полосу дыма, большой пароход.
Настя часто останавливалась, все думала о Соколовском. Слабый, несчастный человек! Может быть, и слабость, и желание казаться совсем не тем, чем он был, — все это оттого, что никто его по-настоящему не любил. Он был никому не нужен и ни у кого не болело сердце, когда он делал глупости,