Ознакомительная версия.
Андрей Волос
Возвращение в Панджруд
Его томило сожаление, что он не смог на прощание увидеть Сабзину. Накануне, ближе к вечеру, в урочное время стоял у изгороди, чувствуя холодок в груди, жадно высматривая, когда же мелькнет между яблоневых стволов красное платье. Но красное платье так и не показалось. Зато примчался ее шестилетний братишка и, едва переводя дух и тараща глаза от преданности, протараторил, что, оказывается, мать увела ее по каким-то делам к тетке.
Вот тебе раз!
Раньше-то они по целым дням не расставались — играли, лазали по деревьям, бегали на выгоне с другими детьми. А года два назад им запретили бывать вместе, и теперь приходилось видеться украдкой. Благо дома рядом: по разные стороны одного забора. И, между прочим, если бы родители Сабзины и Шеравкана не состояли в родстве, этот забор был бы высоченной глиняной стеной, а вовсе не редким плетнем из кривых жердей.
Нарвав охапку луковых стрелок, фиолетовых листьев базилика, курчавых перьев кинзы и петрушки, Сабзина, оглянувшись, подбегала и протягивала руку сквозь прутья. Шеравкан брал ее в свою, и несколько мгновений они стояли и молча смотрели друг на друга. Сабзина пахла пряными ароматами трав, глаза смеялись и сияли, а тонкая ладонь дрожала: ведь она боялась, что отец ненароком выйдет на крыльцо, приметит ее рядом с Шеравканом — и в наказание отдаст замуж за другого.
Дядя Фарух так и пригрозил однажды — смотрите у меня, мол!..
Но если бы у Шеравкана были крылья, его бы это не напугало. Что ему? Он бы просто выхватил любимую из-за плетня — и унес. Как птица Симург, как могучий джинн!
Но крыльев нет, и как ослушаться? Сговор уже сделали. На туй[1] мулла приходил. Теперь, отец сказал, положено год выждать. А уж тогда он всерьез потолкует с дядей Фарухом о свадьбе.
Вот так. Год терпеть... да пока еще столкуются!.. да приготовят все нужное!..
Эх, может быть, нужно было встать раньше и на всякий случай подождать ее у ограды? А вдруг она догадалась, что он уходит в дальние края... или дядя Фарух обмолвился — так и так, мол, твой-то суженый с утра в дорогу собирается... и Сабзина тайком выбежала бы проститься?
Но куда уж раньше?
Он долго не мог уснуть накануне, все ворочался, кутаясь в одеяльце-курпачу, представлял, как придется ему идти невесть куда с этим слепцом... сорок фарсахов, отец сказал... кто считал-то их, фарсахи эти... а Сабзина протянет подрагивающую тонкую ладонь... обовьет шею... потянется к губам...
И вдруг кто-то стал теребить за плечо.
— Шеравкан! Эй, Шеравкан! — говорила мама. — Просыпайся!
Звезды бледнели на темно-сером небе. Он поднял голову и заскулил, ничего еще не понимая.
— Вставай, вставай, поесть не успеешь, — ворчливо повторила она, взъерошив сухой ладонью жесткие волосы. И вдруг обняла, стала гладить плечи, приникла: — Горе мое, куда он тебя тащит! Сыночек, да увижу ли я тебя! Ведь какая дорога! Сколько злых людей кругом!
— Ой, ну пусти, — пробормотал Шеравкан хриплым со сна голосом и сел на подстилке.
— Что ты причитаешь? — прикрикнул отец. — Замолчи! Слава богу, молодой эмир Нух переловил всех разбойников! Да и туркменов отогнал подальше. А ты не стой столбом, а иди полей мне. Да быстрей, идти пора!
Шеравкан взял глиняную чашку, окунул в чан.
Он был бос, и брызги ледяной воды казались обжигающе горячими.
— Что ерзаешь? — буркнул отец, снова подставляя ладони. — Лей как следует!
Из дома тянуло запахом молока. Мать суетилась возле танура — озаренный зев печи в рассветной мгле казался пастью огнедышащего дэва.
Отец утер лицо платком, посмотрел на него и спросил вдруг и ласково, и хмуро:
— Не боишься?
— Нет, — сказал Шеравкан, помотав головой.
А слезы вдруг сами собой брызнули из глаз, и чтобы скрыть их, ему пришлось торопливо плеснуть себе в лицо остатками воды.
* * *
Небо светлело, и уже с разных концов города летели вперебив друг другу протяжные вопли муэдзинов.
Возле мечети, как всегда перед утренним намазом, сойдясь несколькими небольшими группами, толклись мужчины. Шеравкан удивлялся — ну, допустим, сегодня они с отцом маленько припозднились... но все равно — как рано ни заявись, первым не окажешься. Обязательно уже кто-нибудь стоит у входа, чешет языком с соседом. В начале лета он специально прибегал утром один, никого не дожидаясь, чтобы оказаться раньше всех, и что толку? — как ни спеши, а придешь вторым, потому что Ахмед-жестянщик уже непременно подпирает стену своей сутулой спиной. Ночует здесь, что ли?
Сейчас Ахмед-жестянщик помогал Исхаку-молчуну вытащить носилки из дверей подсобки. Исхак-молчун не только исполнял в квартале[2] дворницкие нужды, но и служил при мечети — грел воду для омовений, привозил дрова, вытрясал коврики, чистил и заправлял маслом лампы для вечерних служб. Носилки за что-то зацепились и не шли.
— Да погоди! — волновался Ахмед-жестянщик. — Да не так же!
В конце концов совместными усилиями выволокли.
— Постой, — сказал Исхак-молчун, скребя ногтями в клокастой бороде.
— А сапоги-то брать?
— Какие сапоги? — удивился Ахмед. — Зачем сапоги? Третью неделю сушь стоит.
— Как скажете, — вздохнул Исхак, прикрывая двери. — Только чтоб потом разговору не было. А то вон, когда старого Фарида носили, всю плешь мне проели. Почему сапоги не дал?.. Не дал! А почему сами не взяли? Я что, своими руками вас обувать должен? Как дети малые, честное слово. Нужны, так берите... если грязно на кладбище... я ж не виноват, что дождь. А не нужны, так какой разговор? А то сначала одно, потом другое... вечно сами напутают, а потом попреков не оберешься.
— Да не ворчи ты! — прикрикнул Ахмед-жестянщик. — Причем тут Фарид? Фарид в январе умер. Есть же разница!
— Я и говорю: грязь была непролазная. Я ничего... только чтобы разговоров не было. А то сын-то его сапог не взял , а потом на меня накинулся. А я и говорю: так, мол, и так...
— Господи, ты можешь замолчать? Вот уж послал нам бог работничка!
— Молчать, молчать, — недовольно забухтел Исхак, почесывая корявыми пальцами седые лохмы под грязной чалмой. — Я и так лишнего слова никогда не молвлю. Потому что скажешь правду, так тебя самого же за эту правду палкой по башке. А если, к примеру, попробуешь кому...
Но тут Ахмед-жестянщик зажмурился и стал трясти головой, как перед припадком, Исхак-молчун осекся, скорбно посмотрел на него и пожал плечами, а несколько мужчин подхватили носилки, чтобы прислонить к стене.
Ознакомительная версия.