Вдруг темный неподвижный партер ожил и, к великому удивлению лож и, особенно, самого министра, разразился аплодисментами; Ришелье признательно раскланялся; но тут же замер, обнаружив, что рукоплескания прерывают актеров всякий раз, когда они намереваются продолжать игру. Король велел отдернуть до сих пор спущенные занавески своей ложи, дабы понять, чем вызван этот бурный восторг; придворные перегнулись через барьеры лож; тут все заметили среди публики, сидящей на сцене, бедно одетого молодого человека, который с трудом отыскал себе свободное место; все взоры обратились к нему. Он казался очень смущенным и старался закрыться черным, слишком коротким плащом. Сид! Сид! — кричал партер, не переставая аплодировать. Испуганный Корнель убежал за кулисы, и вновь наступила тишина.
Кардинал, вне себя от гнева, приказал задернуть занавески ложи и отбыл в свои покои.
Вот тут-то разыгралась другая сцена, издавна подготовленная Жозефом, который перед отъездом из Парижа наставил на этот счет людей из свиты Ришелье. Кардинал Мазарини крикнул, что его высокопреосвященство проще всего вынести через длинное застекленное окно, которое находилось на высоте двух футов от пола и вело во внутренние дворцовые покои; он приказал распахнуть это окно, и пажи пронесли в него кресло. Тотчас же сотни голосов провозгласили исполнение великого пророчества Нострадамуса. Люди переговаривались вполголоса: «Красный колпак — это монсеньер кардинал; сорок унций — это Сен-Мар; все кончится — это де Ту: какое значительное предзнаменование! Его высокопреосвященство властвует и над будущим и над настоящим!»
Ришелье плыл на своем передвижном троне по длинным роскошным галереям, слушая сладостный шепот этой новой лести; но нечувствительный к шуму голосов, обожествляющих его гений, он отдал бы все их речи за одно слово, одно движение застывшего, непреклонного народа, пусть даже это слово было бы криком ненависти; ибо вопли можно заглушить, но как отомстить за молчание? Из рук народа можно вырвать оружие, но кто помешает ему ждать? Преследуемый назойливым призраком публичного мнения, мрачный министр почувствовал себя в безопасности лишь в глубине своего дворца, среди трепещущих, подобострастных придворных, поклонение которых вскоре отвлекло его от мысли о том, что горстка людей посмела не восхищаться им. Он приказал поместить свое кресло, словно королевский трон, посреди просторных дворцовых покоев и принялся внимательно считать, сколько могущественных и покорных вельмож окружают его: он сосчитал их и восхитился собой. Главы всех знатных семей, князья церкви, председатели всех парламентов, губернаторы всех провинций, маршалы и главнокомандующие армией, нунций, послы всех государств, посланники и сенаторы многих республик неподвижно, раболепно стояли вокруг, как бы ожидая его приказаний. Никто уже не смел выдержать его взгляд, никто не смел вымолвить слово ему наперекор, затаить не согласное с ним мнение или хотя бы возыметь самостоятельную мысль. Безмолвная Европа внимала ему в лице своих представителей. Время от времени он властно возвышал голос и бросал этому пышному сборищу благосклонное слово, как бросают медяк в толпу бедняков. И тогда по горделивому взгляду и самодовольной осанке можно было сразу узнать вельможу, осчастливленного подобной милостью; у всех на глазах он вдруг преображался, словно поднявшись на ступень в иерархии власти, — таким неожиданным поклонением и лестью окружали придворные этого счастливца, мелкую радость которого кардинал едва ли замечал. Гастон Орлеанский и герцог Буйонский стояли в толпе, но министр не соблаговолил обратиться к ним; он намекнул только, что было бы неплохо разрушить несколько крепостей, долго говорил о необходимости мостовых и тротуаров на парижских улицах и сказал в двух словах Тюренну, что его следовало бы послать в Италию, в армию принца Тома, где ему надлежит получить маршальский жезл.
В то время как среди шумного празднества в своем роскошном дворце Ришелье вершил одним мановением руки большие и малые дела Европы, королеве доложили в Лувре, что пора ехать к кардиналу, где король ожидает ее после представления. Серьезная Анна Австрийская никогда не присутствовала на спектаклях, но она не могла отказаться от празднества первого министра. Она была в домашней молельне, уже готовая к отъезду и убранная своими излюбленными жемчугами; стоя перед большим зеркалом рядом с Марией Мантуанской, она забавлялась тем, что собственноручно заканчивала туалет юной принцессы, одетой в длинное розовое платье, которая внимательно, но с несколько скучающим и капризным видом осматривала свой наряд.
Королева видела в Марии собственное свое творение и, более взволнованная, чем юная герцогиня, со страхом думала о той минуте, когда нарушится это недолговечное спокойствие, хоть и прекрасно изучила чувствительный, но ветреный характер Марии. Со времени разговора в Сен-Жермене и рокового письма, она была неразлучна с Марией и заботилась лишь о том, чтобы направлять ее по намеченному пути; ибо характерной чертой Анны Австрийской было непреодолимое упорство в достижении цели, которой она стремилась подчинить все события и все страсти с поистине геометрической точностью; и конечно, этому рассудочному, негибкому уму королевы следует приписать все беды ее регентства. Зловещий ответ Сен-Мара, его арест, приговор — все было скрыто от принцессы Марии, первоначальная ошибка которой заключалась, надо сознаться, в самолюбивой досаде и минутном забвении. Однако у королевы было доброе сердце, и она горько раскаивалась в том, что опрометчиво написала столь решительные слова, и изо всех сил старалась смягчить их последствия. Рассматривая свой поступок с точки зрения блага Франции, она радовалась, что одним ударом задушила в зародыше междоусобную войну; которая могла бы поколебать самые основы государства; но когда она бывала со своей юной подругой и присматривалась к этому прелестному созданию, погубленному ею в цвете лет, ибо коронованный старец никогда не возместит Марии ее невозвратимой утраты, когда она думала о безраздельной преданности и полном самоотречении двадцатидвухлетнего юноши, обладавшего столь благородным характером и почти неограниченной властью над страною, Она жалела Марию и восхищалась в глубине души человеком, о котором поначалу так плохо судила.
Королеве хотелось хотя бы поведать той, которую он так самозабвенно любил и которая столь плохо его знала, сколь многого стоил этот человек; но до сих пор она все еще надеялась, что заговорщикам, собравшимся в Лионе, удастся его спасти, и тогда, зная, что он находится на чужбине, она все скажет своей милой Марии.