— К вопросу о политике мы ещё вернёмся. А пока я задам другой вопрос: откуда у Гурго деньги на издание массовой газеты? По всем наведённым справкам, он не настолько богат. И тем не менее… Опять-таки не ясно, почему он действует через посредника, а не напрямую. Впечатление, что конспирируется.
— Издание антиправительственной газеты — это уже не политика. Это прямой подрыв устоев. Почему вы его не арестовали?
— Увы, сир, для этого не было никаких оснований. Хочу напомнить, что до принятия вами позавчерашних ордонансов издание оппозиционной газеты преступлением не являлось. Издателя я велел арестовать на свой страх и риск. Но то мелкий, никому не известный человечек. Заслуженный генерал — дело другое. Тут скандала не оберёшься.
— Ну, предположим, — прорычал Карл, нетерпеливо барабаня пальцами по столу. — Что вы предприняли дальше?
— Я сразу установил за Гурго негласное плотное наблюдение. Выяснилось, что генерал поддерживает тесные отношения с двумя другими наполеоновскими генералами — Бертраном и Монтолоном. Они переписываются, иногда встречаются.
— Очень интересно! Если не ошибаюсь, все трое были адъютантами узурпатора и приняли его последний вздох на острове Святой Елены?
— Совершенно верно, сир. За ними также установили наблюдение. Выяснилось, что все трое ведут частную жизнь и вроде бы ни во что не вмешиваются. Но, с другой стороны, все они активно, из года в год, разъезжают по стране, много встречаются с людьми…
— Что за люди?
— Главным образом бывшие офицеры и чиновники Наполеона, пострадавшие от его падения. Есть также коммерсанты и финансисты, сделавшие состояние на поставках для армии узурпатора. Такой, знаете, избранный круг отъявленных бонапартистов, сир. Но не только. Мои агенты установили, что два месяца назад гостями Монтолона стали несколько оппозиционеров — либеральных депутатов распущенного парламента. А Гурго и Бертран не раз общались с действующими офицерами вашей армии.
— Вот как? О чём же генералы беседуют на этих встречах?
— Таких сведений получить пока не удалось. А сейчас, в связи с наступившими событиями, уже и не до этого. Но меня, сир, не оставляет одна мысль… Вернее, предположение…
Министр замолчал, словно не решаясь высказать анонсированную идею.
— Смелее, граф, — подбодрил король. — Я весь внимание.
— Вы совершенно правы, сир, восстание развернулось чрезвычайно быстро, — негромко произнёс Лабурдоннэ. — Больше того: ощущение, что оно хорошо спланировано и кем-то управляется. Словно за спиной простолюдинов на баррикадах стоят стратеги, знающие толк в военных операциях. И кто-то ведь надоумил наших солдат переходить на сторону народа…
— Делайте же ваш вывод!
— Определённого вывода нет, сир. Но разве нельзя предположить, — с долей фантазии, конечно, — что трое ближайших сподвижников Наполеона, фанатично преданных и бывших с ним до конца, увезли со Святой Елены ненависть и неистребимую жажду мести? И теперь они приняли живейшее участие в мятеже, цель которого очевидна, — свержение династии Бурбонов? (Лицо Карла болезненно скривилось.) Более того, сами его и готовили, опираясь на многочисленных бонапартистов? Но если так, то им оставалось лишь дождаться, пока власть даст повод для народного возмущения. И власть его дала…
— Вы имеете в виду…
— Да, ваше величество. Злосчастные ордонансы. — Неожиданно Лабурдоннэ упал на колени. Вскрикнул: — Заклинаю всем святым, сир, отзовите их! Может быть, ещё не поздно! Может быть, нам удастся успокоить народ! Неужели ужас восемьдесят девятого года изгладился из вашей памяти?
От усталости и отчаяния бледного министра била нервная дрожь. Карл силой заставил его подняться и усадил на стул. Налил фужер вина.
— Выпейте залпом. Вот так! И посидите спокойно.
Сев за стол, король принялся что-то быстро писать на собственном именном бланке. Лабурдоннэ отрешённо смотрел на Карла. В эту минуту красивое удлинённое лицо монарха с упрямым подбородком было исполнено решительности, большие глаза прищурены, густая прядь поседевших волос энергично пересекла высокий лоб… Таким и запомнил министр своего короля, которого, — о том знать он не мог, — видел в последний раз.
Закончив писать, Карл тщательно сложил и запечатал бланк.
— Отвезите это Полиньяку, — сказал отрывисто, протягивая графу письмо. — Пусть он стягивает верные части к Сен-Клу.
— Но как же, сир…
— А ваш совет насчёт ордонансов я обдумаю.
"Господи, когда он собирается думать? Времени уже ни на что нет…"
— И ещё…
Карл подошёл вплотную и, понизив голос, произнёс:
— Всё, что вы сказали насчёт бывших адъютантов Наполеона, звучит убедительно. Так это или не так, сейчас разбираться некогда. Но вы мне их головы до ставьте. И чтобы не позднее завтрашнего дня. Вам ясно, граф?
— В каком смысле, головы? — глупо переспросил Лабурдоннэ.
— Можно в прямом.
И, словно смягчая жестокую шутку, Карл широко улыбнулся.
"Ещё шутит! Тут бы свои уберечь… Или не шутит? "
Лабурдоннэ склонился в почтительном поклоне и, с трудом передвигая ноги, направился к выходу. Выполнять приказ монарха он вовсе не собирался.
Через пять дней Карл Десятый под давлением оппозиции и народа отрёкся от престола. На этом правление династии французских Бурбонов завершилось. Навсегда.
Лабурдоннэ вместе с другими членами правительства Полиньяка арестовали. Он так никогда и не узнал, что природу восстания, в общем-то, угадал верно. Однако даже проницательный министр не мог представить всей правды…
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Непризнанный художник — человек озлобленный…
Мечта заявить о себе на творческой ниве не сбылась. Общество равнодушно к его искусству. Миру не нужны выстраданные им картины, книги, симфонии. Взлёты ума, порывы вдохновения, душевные муки, бессонные ночи всё, всё брошено на алтарь Минер вы [15]. И всё втуне.
Неутолённая жажда признания выжигает душу дотла. А где-то рядом аплодируют чьей-то музыке, зачитываются не твоими книгами, восхищаются чужими полотнами… Сознавать это невыносимо.
Кого винить? Кому мстить?
Роман Прокофьевич Звездилов принялся рисовать лет в пятнадцать. А уже в шестнадцать — погиб. В роли губителей выступили родные мать с отцом, сестра, дворня и ближние соседи, наезжавшие в хлебосольное имение Звездиловых. Все в один голос (кто искренне, кто снисходительно) хвалили работы отрока, рисовавшего взахлёб. Наслушавшись комплиментов, юный Роман твёрдо решил, что он — талант и что искусство — его призвание, о чём и сообщил родителям в самых восторженных выражениях.
Те, впрочем, смотрели на жизнь более трезво. Сына определили на правовой факультет университета, а после учёбы пристроили в крупную нотариальную контору. Годы юридической службы Звездилов потом вспоминал как затянувшийся дурной сон — тоскливый и бессмысленный.
Рисовать приходилось исключительно вечерненочной порою. Тем не менее страсть к искусству никуда не делась, напротив, с годами она становилась только сильнее. Горько думалось, что присутствие, посетители и документы крадут время, которое можно было бы посвятить живописи. И так сладко мечталось, что придёт день, когда с утра, напившись кофе, он вместо опостылевшей конторы твердым шагом устремится в собственную мастерскую — творить…
Между делом Роман Прокофьевич женился. Избранницей стала девушка, которая на званом вечере, заикаясь от волнения, похвалила вдохновенный рисунок, оставленный молодым человеком в её альбоме. Звездилов решил, что нашёл родственную душу, и без колебаний сделал предложение. Правда, следом выяснилось, что девушка вообще заикается. Но слово уже было дано…
Родители ушли в один год — друг за другом. Роман Прокофьевич унаследовал недурное имение, приличный счёт в банке и наконец-то расстался со службой. Теперь ничто не мешало отдаться живописи. И он ей отдался со всем нерастраченным творческим пылом. В уездной лавке, торгующей предметами искусства, до сих пор бережно хранят легенду о покупателе, который однажды возник на пороге и, пылко сверкая очами, смёл весь наличный запас кистей и красок, не забыв при этом про карандаши, альбомы и мольберт. Погрузил покупки в экипаж и с криком: "Трогай!" унёсся в цветущую весеннюю даль. (По другой версии, в заснеженную зимнюю.)