— Будь ласка, Любавушка, — отвел я глаза. — Было.
— Выходит, кончилась твоя любовь ко мне? — Я почувствовал, как напряглась она, как насторожилась.
И что ответить ей? Что сказать?
Промолчал я.
А она руку свою от меня убрала. Встала молча и вон вышла. Вот тогда мне захотелось умереть. Тошно стало. От себя тошно. Только было же. И не избавиться от этого. И из жизни не выкинуть.
Долго я один оставался. О многом передумал. Лежу, Марену зову. Чтоб пришла она да в Пекло с собой забрала.
Но вместо смерти Любава дверью скрипнула. Принесла питье в берестяном корце. Ко мне подсела, голову мне приподняла.
— Пей, — говорит. — Тебе надобно.
А глаза у нее словно льдинки холодные.
— Мне бы отравы сейчас, — отвернулся я от питья.
— Пей, что даю, а отрава — дело последнее. Выпил я варево. Она мне губы, как маленькому, тряпицей утерла и встала. А я ее за руку схватил.
— Погоди, — говорю. А она мне:
— Чего годить-то?
— Не прошла моя любовь. Сильнее в разлуке стала. Каждый день о тебе думал. Каждую ночь во сне видел…
— Так чего ж ты тогда?
— Я же в них тебя искал. Не нашел. Нет такой второй на всем белом свете.
Вновь взглянула она на меня, а потом отвернулась.
— Мне тебя на ноги поставить нужно, а разбираться после будем, — наконец сказала и меня в одиночестве оставила.
Она ушла через три дня. Не простившись. Я как раз с постели подниматься начал. Ноги на пол опустил, Любаву позвал, а вместо нее Соломон пришел. Он-то и сказал, что она поутру с подворья ушла.
— А куда?
— Это мне не ведомо, — покачал головой старый лекарь. — Упустил девку, Добрыня, чего же теперь горюниться? Гордая она, а гордую обидеть легче легкого.
— Не девка она, — я ему, — жена мне перед богами.
— Ну тем более. Только если любовь у вас настоящая, то свидитесь еще, и все у вас наладится. Так что успокойся и на здоровье настраивайся. Вот, держи, это она оставила. Не то забыла, не то с умыслом. — И кол-ту мне протягивает, а на ней волосок ее узлом завязанный.
Я колту к губам прижал и в калиту спрятал. Решил, что непременно верну. Вот только когда? А не важно…
А чуть позже, когда совсем поправился и к своим вернулся, встретил Томилу, поздоровался, а она от меня, словно от чумного, убежала. Я, было, удивился, но Кветан мне пояснил:
— Девка какая-то Томилу после дойки перестряла. Сказала, что если подойдет она к тебе — чирьяками изойдет и гноем вытечет. Напужала доярочку нашу. Она теперь на конюшню и носа не кажет. Все со своим Алданом-десятником возжается. Жалко. Знойная она. Покладистая. Эх! — Ив сердцах рукой махнул.
Я только головой покачал, а про себя подумал: «Ведьмочка ты моя. Любимая».
Оглушительно ревут трубы в Киеве. Разносятся окрест их громогласные голоса, а под стенами им вторят жалейки да рожки. Шумит стольный град земли Русской. Радость разливается по посадам и слободам. Праздник заставил народ обыденным делам своим передышку дать.
Пришел Коляда — отворяй ворота!
Хоре-Солнце на весну повернул, день на воробьиный шаг прибавку сделал, оттого людям и весело. И пускай морозец покусывает, а ветерок за ворот забирается, все равно до весны уже недалеко.
По всей земле народ празднует. В Нове-городе и за Океян-Морем, у фрязей и у хазар с ромеями, в теремах властителей и на каждом подворье огнищанском в этот день празднество бурлит. У всякого рода свой обычай: у викингов Йоль, в Царе-городе Рождество, а в Киеве Коляда. Так разве в прозвании дело? Важнее, чтоб предлог был, а повод ныне нешуточный: позади осталась самая длинная и студеная ночь в году, Коло годовое поворот сделало, вот и поют рожки с жалейками, а люди эти песни подхватывают.
Стараются гудошники [16], душу ртом выдувают, да только громче труб и дудок визг поросячий. Людям праздник, а племени свиному — Света конец. Почти в каждом дворе порося режут, потому и вопят боровы со свинками, и на жизнь свою недолгую Сварогу жалятся. Летят к небесам их мольбы вперемежку с музыкой.
Не до свинских дел нынче Богу Отцу, ему бы с отпрысками своими разобраться. Перун-громовержец в Сварге пир закатил и перемогу [17] празднует. Научил он Марену, как Даждьбога ей заполучить, а Кощеева дочь и рада. Истомилась она, иссохла вся. Померла бы от тоски любовной, но разве смерть помереть может? Вот муки и терпела, пока хитрец Перун ее не надоумил в питье Даждьбогу зелья сонного подмешать. Задремал светлый Боже, а Китоврас его к смерти в Пекло отнес. И пусть полюбовник в беспамятстве, зато под бочком. Да и сам Перун в накладе не остался. Он давно любви от Майи Златогорки, жены Даждьбоговой, добивался, а когда муж в отлучке, легче к жене одинокой в постель залезть. Оттого и пирует Громовержец, а сам Златогорке хмельную сурицу [18] в чашу подливает.
Только прознал о коварстве Перуновом друг Даждьбога, Мудрый Белес, и Отцу о том рассказал. Тогда велел Сварог сыну Даждьбогову, Коляде, летучую ладью строить да в Пекло лететь, Даждьбога ото сна поднимать. Чтобы вернулся Дающий [19] в Мир. Чтобы дал он людям весну и надежду. [20]
Эту сказку я в детстве от бабушки слышал, а потом ведун Гостомысл мне, послуху, значение этой истории объяснил. Здесь, у полян, ее по-другому рассказывали. И Перун, покровитель земли Полянской, вовсе не злодеем, а благодетелем выходил. Дескать, если бы не его хитрость, задарил бы Даждьбог людей благами разными, разленились бы они, расчванились. Стали бы не лучше свиней, что только месиво жрать да гадить могут. Вымер бы от праздности род человеческий. А так — с дарами земными на зиму передышка, и людям это только на пользу. И если в Коростене поросят резали Коляде в дорогу, то в Киеве режут, чтоб Громовержец на своем пиру не за пустым столом сидел.
Но как бы там ни было на самом деле, а свиньям от этого не легче. Потому и визг стоит с самого утра по всей Руси.
Только в Козарах тишина. Не ест народ, Богом Невидимым избранный, свинину. И другие гости, пришедшие с востока, не едят. Брезгуют. Говорят, что у свиньи мясо нечистое. Ну, так это их беда. Значит, нам больше достанется.
Невеселы и латиняне с греками, те, что товар диковинный на Русь привезли. Собрались в церкви Ильи Пророка на берегу Почай-реки и молятся своему Иисусу. Пост у них. Воздержание. До первой звезды им даже росинки маковой в рот нельзя, потому и смурные. Так в смурости и ждут дня рождения своего Бога. А день этот самый только завтра наступит. Вот тогда они распотешатся. А пока овцы Божии, как они себя называют, в молитвах день проводят под строгим надзором пастуха своего Серафима. И не разобрать у них: то они священника отцом зовут, то Бога своего. Одно слово — сиротинушки.