Ознакомительная версия.
И так же неспешно, как и вошли, вышли из избы Евлампий и неведомый старец, и только когда закрылась за ними дверь, понял Мирон, что старец-то ему хорошо ведом — Ефрем это, мученик великий, он приходил, чтобы дать наказ: место обетованное, им найденное и обжитое, где истинная православная вера гнездится, не отдавай никому.
«Не отдам и не пущу никого», — думал сейчас Мирон и глядел, не отрывая взгляда, на склон Кедрового кряжа, где возле огромных валунов шла горячая, а при любой оплошности и смертельная работа.
Три валуна, каждый из которых был с хорошую копну, сидели прочно, неколебимо, и казалось, не найдется такой силы, чтобы сдвинуть их с места и даже пошевелить. Но староверы неустанно выгребали из-под валунов мелкую гальку, долбили на стыке пород углубления и подводили толстые слеги из срубленных здесь же сосен и елей. Под вечер валуны ощетинились слегами, словно ежи колючками. По общей команде люди навалились на конец каждой слеги, дерево выгнулось, отщелкивая кору, и валуны нехотя, лениво чуть шевельнулись, не желая покидать насиженных гнезд, затем, так же медленно и лениво, перевернулись набок, замерли на мгновение, словно раздумывая, и неудержимо рухнули вниз, обгоняя друг друга и подчистую сметая все, что попадало на пути. Каменная осыпь зашевелилась, пришла в движение и тоже обрушилась вниз. Толстые ели и сосны ломались, как хрупкие палочки, иные обломки взлетали вверх, словно невесомые, падали в камнепад, и он перемалывал их в щепки.
Грохот стоял такой, что ломило в ушах.
И вот, набрав полную силу, камнепад обрушился на козырек, нависавший над проходом, ударил в него всей своей неимоверной тяжестью, и козырек не выдержал — отломился с яростным треском, похожим на зубовный скрежет, и ахнулся. Земля вздрогнула. И не было уже больше глубокого рва, не было входа в подземный проход через кряж — выросла на пустом месте гора, и продолжала на глазах расти, вширь и вверх, потому что камни сверху летели и летели, не зная удержу.
Теперь не только сам вход, но и староверы, оставшиеся в долине, наглухо и бесповоротно были замурованы — на долгие времена. Горную тропу в расчет принимать не следовало. Эту последнюю ниточку, тянувшуюся из чужого и враждебного мира, тоненькую и ненадежную, Мирон тоже решил оборвать, перекрыть тропу накрепко. Каким образом он это сделает, Мирон еще не решил, но и малого сомнения не испытывал, твердо знал — сделает.
Не двигаясь с места, он дождался, когда утихомирится камнепад, дождался, когда спустятся люди со склона кряжа, и, пересчитав их всех, убедившись самолично, что никто с крутизны не сорвался и не покалечился, облегченно вздохнул и широко, вольно, в полный размах руки перекрестился родным ему двуперстием. А мысленно, обращаясь к Ефрему и Евлампию, сказал: «Как велели, так и совершил». Вслух неспешно и устало произнес:
— Пора и домой трогаться.
Домой, не зная устали, поспешал и Данила. Коня ему никто не оставил, и он бил ноги, выбираясь по неудобьям из глухих и безлюдных мест. Спал накоротке возле костерка, поднимался, когда на востоке едва-едва начинало синеть, и шел, как и в прошлый раз, безошибочно угадывая охотничьим чутьем верную дорогу.
Нигде не сбился. Словно чья-то заботливая рука, невидимая, но явственно ощутимая, вела его и не отпускала даже тогда, когда добрался он до знакомых мест, где ведомы были узкие и потаенные тропинки, быстро и легко приближавшие к Успенке. Внезапно тропинка кончилась, выкатилась на лесную дорогу, накатанную тележными колесами, и оборвалась, уткнувшись в мягкую пыль. До постоялого двора оставалось верст пять-шесть, не больше. Данила пролетел их, будто на крыльях.
А вот в ограду постоялого двора входил он, разом обессилев до слабой дрожи в коленях, медленно и тяжело, загребая землю носками сапог. Брел, не давая себе поблажки, не допуская, чтобы слабость одолела и свалила его, и от напряжения глаза, будто промытые живой водой, видели все ярко, до последней мелочи: и сруб своего будущего дома, который поднялся за время его отсутствия на добрый десяток венцов, и Никиту с Игнатом, сидевших верхом на этом срубе и весело махавших топорами, и капли смолы на щепках, валявшихся вокруг, и плотно притоптанную, но все равно зеленую траву возле коновязи, и высокое крыльцо, на котором сидел, низко нагнувшись и повернувшись к нему спиной, какой-то мужик. Данила дошаркал до крыльца, оперся рукой о стояк и сразу понял, увидев кудрявую голову, что сидит на крыльце его тесть, Артемий Семеныч, неумело держит на вытянутых руках Алешку и разговаривает с ним, жалуется сокрушенно:
— Соленые пряники у нас, Алеха. Тятька твой, в рот ему дышло, в неизвестных местностях обретается, а дом рубить надо, лето короткое, как овечий хвост; осенью, кровь из носу, под крышу требуется подвести, а кто кроме нас родных, поможет… Вот и рубим, дядьки твои рубят… Слышишь, как топорики у них говорят? Клочихинска порода, сразу различишь. Ты не серчай, Алеха, что я про тятьку твоего не шибко ласково говорю, обида старая засохнуть не может, я бы и рад от нее избавиться, а она гложет. Погоди-ка, парень, погоди… Никак крутое дело задумал, ишь, запашок пошел. Ну, тужься давай, тужься. Клочихинска порода, у нас и запах ядреный… А что про охоту этот каторжный обормот наплел, так я сразу не поверил. Кака охота, коли исправник приезжал. Это он, мордатый, куда-то Данилу отослал. Каторжный-то, похоже, отбоярился, быстренько вернулся, теперь в Белоярск умотал, сказывал, что хозяин к себе призывает, а Данила неизвестно где горе хлебает. Не-е-т, пустой он человечишка, приблудный-каторжный, соврать толково не может, не-е-т, не ровня он твоему тятьке. Тот мужик сурьезный, не пустельга какая. Ну, опростался, родимый? Опростался… Во-о-н как лыбишься, довольнехонький. Пойдем к мамке, пускай она тебя обиходит…
Но Анна в это время сама вышла на крыльцо. Увидев Данилу, она остановилась, обмерла и прислонилась полным плечом к косяку. Стояла, смотрела на своего мужа широко распахнутыми глазами, и они сияли у нее любовью и лаской, как тогда, в Медвежьем логу. Ни капельки не поблекло это сияние за прошедшее время, вместившее в себя столь много тревог и долгих ожиданий.
Данила скинул ружье, заплечный мешок, присел на нижнюю ступеньку крыльца и стащил сапоги. Размотал сопревшие портянки и с блаженством утвердил на теплой земле босые, натруженные ноги.
Весело, с легким свистом рассекал воздух гибкий березовый прутик с тремя необорванными листиками на конце: шлепал по голенищу, сшибал макушки высоко поднявшейся травы, игриво прилипал к пышному заду, обтянутому пестрой юбкой, и взвивался вверх, не находя покоя. Шагал Егорка по обочине широкой дороги и забавлялся этим прутиком, как дитя малое. Рядом с ним двигалась легкой поступью дородная, широкой кости, еще молодая баба в цветастом нарядном платке, из-под которого стреляли острые глазки.
Ознакомительная версия.