Маньяни не задал ни единого вопроса. Случись иначе, монах, не умевший приукрашивать правду, рассказал бы ему все. Но прямодушный Маньяни откинул все свои подозрения, раз фра Анджело поручился ему за Милу. Он наконец поверил своему счастью и пошел к Пьетранджело, чтобы тот подтвердил их помолвку.
Но счастье не было суждено ему. В день, когда он явился, чтобы признаться в любви и просить ее руки, Мила не захотела его видеть, ушла в сердцах из мастерской отца и закрылась у себя в комнате. Ее гордость была уязвлена тем, что Маньяни целых пять дней находился в нерешительности и унынии. Она думала, что победа достанется ей быстрей и легче. Ей уже было стыдно, что этой победы приходится добиваться так долго.
И, кроме того, ей было известно все, что произошло за эти тоскливые дни. Она знала, что Микеле не по душе, чтобы Маньяни так торопили с предложением, Микеле же один знал тайну своего друга и боялся за названную сестру; он боялся, как бы внезапный переход Маньяни к ней не оказался актом отчаяния. А Мила решила, что Микеле знает о стойкой любви Маньяни к другой женщине, хотя тот и отказался взять кольцо Агаты и просил Милу оставить его у себя в залог его преданности и уважения. В тот самый вечер, когда Микеле остался у матери и Маньяни провожал ее домой из дворца Ла-Серра, молодой человек, опьяненный красотой, умом и успехом Милы, говорил с нею так пылко, что это было почти объяснение в любви. У девушки достало силы не идти открыто ему навстречу, но она уже считала себя победительницей и думала, что завтра, то есть в тот день, когда Агата публично делала свои признания, она снова увидит Маньяни у своих ног и откроет тогда ему свою любовь.
Однако в тот день он вовсе не появился и в следующие дни не сказал ей ни слова, а когда не мог избежать ее взгляда, ограничивался почтительным ледяным приветствием. Смертельно обиженная и опечаленная, Мила отказалась открыть правду, хотя добряк отец, встревоженный ее бледностью, чуть ли не на коленях умолял ее признаться. Она упорно отрицала, что любит молодого соседа. Пьетранджело не придумал ничего лучшего, как сказать ей с обычной своей прямотой и простотой:
— Не горюй, дочка, мы отлично знаем, что вы любите друг друга. Его беспокоит только твоя поездка в Николози. Он тебя ревнует, но если ты постараешься оправдаться перед ним, он будет опять у твоих ног. Завтра так и случится, я уверен в этом.
— Ах, так господин Маньяни позволяет себе ревновать и подозревать меня! — с сердцем возразила Мила. — Давно ли он меня любит, не знает даже, люблю ли я его, а когда ему в голову приходят подозрения, так вместо того, чтобы смиренно изложить их мне и постараться вытеснить беспокоящего его соперника, он разыгрывает обманутого мужа, дуется, забывает, что меня нужно завоевывать, что мне нужно нравиться, и думает будто доставит мне великое удовольствие и окажет великую честь, если явится с заявлением, что изволил простить меня! Так вот, теперь я его не прощаю. Вот, батюшка, это вы ему и передайте от меня.
Раздосадованная, она так упорствовала, что отцу пришлось привести Маньяни к ее двери; она заставила его долго стучать и, открыв наконец, стала сердито жаловаться, что вот-де как ее мало жалеют и не дают отдохнуть в час сьесты.
— Поверь, — сказал ее отец Маньяни, — эта обманщица и не думала спать, ведь она только-только вышла от меня, когда ты пришел. Ну, дети, бросьте ваши дурацкие ссоры. Подайте друг другу руки — ведь вы оба любите, и поцелуйтесь с моего позволения. Не хотите? У Милы самолюбия не меньше, вижу я, чем было у ее бедной матери! Ах, друг Антонио, с тобой будут обращаться, как со мной когда-то, и от этого тебе будет не хуже, так-то! Ну, тогда на колени, и проси прощения. Синьора Мила, может быть, и вашему отцу стать рядом?
— Отец, — отвечала Мила, вся пунцовая от радости, гордости и огорчения сразу, — выслушайте меня, вместе того чтобы смеяться надо мной. Ведь надо же мне беречь и защищать мое достоинство. У женщин нет ничего драгоценней, и мужчине — даже отцу — не понять, до какой степени мы имеем право на щепетильность. Я не хочу, чтобы меня любили наполовину, не хочу быть средством и лекарством от незалеченной страсти. Я знаю, господин Маньяни был долго влюблен и, боюсь, еще и сейчас влюблен немножко в некую прекрасную незнакомку. Ну, что ж! Я, ему предлагаю подождать, пока он не забудет ее совсем, а мне пусть даст время, чтобы разобраться, люблю ли я его. Все это еще слишком незрело, чтобы мне соглашаться сразу. Я знаю, уж если дам слово, так не стану брать его обратно, даже если придется пожалеть об обещании. Так я узнаю, какова любовь Маньяни, — прибавила она, с упреком взглянув на него, — узнаю, равны ли наши чувства и достаточно ли он тверд в своей привязанности ко мне. Ему надо кое-что загладить, а мне — кое-что простить.
— Принимаю это испытание, — отвечал Маньяни, — но не в наказание; я не чувствую за собой вины оттого, что предавался печали и унынию. Я не думал, что Мила любит меня, и отлично понимал, что не имею никакого права на ее любовь. Я и сейчас думаю, что недостоин ее, и хоть немного и надеюсь, но все же боюсь…
— Ах, сколько красивых и пустых слов! — воскликнул Пьетранджело. — В наше время мы были не так красноречивы, зато были искренней. Мы говорили: «Ты меня любишь?»— «Да, а ты?»— «Безумно». — «И я тоже, до самой смерти». Это стоило побольше ваших разговоров, похожих на какую-то игру, да еще на такую, где каждый хочет наскучить и насолить другому. Но, может быть, я вас стесняю. Я ухожу. Наедине вы договоритесь скорее.
— Нет, отец, — сказала девушка, опасаясь, как бы ей не смягчиться и не позволить слишком быстро уговорить себя. — Даже если сегодня у него достанет любви и ума, чтобы заставить себя слушать, завтра я непременно пожалею, что была чересчур доверчива. Кроме того, я вижу, вы не все ему сказали. Я знаю, он позволяет себе ревновать меня из-за той странной поездки. Вижу и другое. Убеждая Маньяни, что я не совершила тогда ничего дурного, чему Антонио соизволил поверить, дядя счел своим долгом умолчать о цели моего путешествия. А мне только неприятно и стыдно от таких уверток, которые будто бы ему необходимы: я не хочу из жалости к нему утаивать ни капельки правды.
— Как хочешь, дочка, — ответил Пьетранджело. — Я думаю так же, как ты. Не стоит, пожалуй, скрывать то, что ты считаешь своим долгом сказать. Поэтому поступай как знаешь. Только не забывай: это тайна не только твоя, но и человека, которому ты обещала никогда его не называть.
— Я могу его назвать — ведь его имя у всех на устах, особенно в последние дни. Да если и опасно говорить, что знаешь человека, носящего это имя, так ведь это опасно лишь для тех, кто похваляется его дружбой. А я не собираюсь ничего открывать из того, что мне о нем известно. Поэтому я могу сообщить господину Маньяни, что по своей воле провела два часа наедине с Пиччинино, но не скажу где и не скажу зачем.