Стали искать Друэ и Бийо, чтобы сообщить им о желании короля, но ни того, ни другого отыскать не удалось.
Так что никаких причин отказать королю в исполнении его желания не было.
Шарни поднялся к Людовику XVI и сообщил, что оба — и Бийо, и Друэ исчезли.
Король обрадовался, но Шарни только покачал головой: если Друэ он не знал, то уж Бийо знал отлично.
Тем не менее все предзнаменования можно было счесть удачными. Улицы кишели народом, но по всему было видно, что горожане на стороне короля.
Поскольку ставни в спальнях короля и королевы были закрыты, толпа, не желая тревожить сон царственных пленников, старалась вести себя как можно тише и ходить как можно неслышней; люди лишь возносили руки и возводили глаза к небу; горожан было так много, что четыре с половиной сотни окрестных крестьян, не пожелавших возвратиться в свои деревни, совершенно затерялись среди них.
Чуть только ставни на окнах спален августейших супругов открылись, раздались крики «Да здравствует король!», «Да здравствует королева!», и в них звучало такое воодушевление, что Людовик XVI и Мария Антуанетта вышли, как если бы они мысленно сговорились, каждый на свой балкон.
Все голоса слились в единый хор, и обреченная судьбой королевская пара в последний раз могла предаться иллюзиям.
— Вот видите, — обратился со своего балкона Людовик XVI к Марии Антуанетте, — все идет наилучшим образом!
Мария Антуанетта возвела глаза к нему и ничего не ответила.
Колокольный звон возвестил, что церковь открыта.
Почти в ту же секунду Шарни легонько постучался в дверь.
— Я готов, сударь, — объявил король.
Шарни бросил на него быстрый взгляд; король был спокоен и, пожалуй, тверд; на его долю выпало уже столько страданий, что под их воздействием он избавился от своей нерешительности.
У входа ждала карета.
Король, королева и все их семейство сели в нее; карету окружала толпа, почти столь же многочисленная, как и вчера, однако в отличие от вчерашней она не оскорбляла пленников, напротив, люди ловили их взгляд, просили сказать хоть слово, были счастливы прикоснуться к полю королевского камзола и гордились, если им удавалось поцеловать край платья королевы.
Трое офицеров заняли места на козлах.
Кучеру было велено ехать к церкви, и он беспрекословно подчинился.
Впрочем, кто мог отдать другой приказ? Бийо и Друэ все так же отсутствовали.
Шарни осматривался, ища их, однако нигде не видел.
Подъехали к церкви.
Крестьяне постепенно окружили карету, но с каждой минутой число национальных гвардейцев возрастало, на каждом углу они целыми группами присоединялись к процессии.
Когда подъехали к церкви, Шарни прикинул, что в его распоряжении около шестисот человек.
Для королевского семейства оставили места под неким подобием балдахина, и, хотя было всего восемь утра, священники начали торжественное богослужение.
Шарни был обеспокоен; он ничего так не боялся, как опоздания: малейшая задержка могла оказаться смертоносной для начавшейся возрождаться надежды. Он велел предупредить священника, что служба ни в коем случае не должна длиться более четверти часа.
— Я понял, — попросил передать священник, — и буду молить Бога, дабы он ниспослал его величеству благополучное путешествие.
Служба длилась ровно столько, сколько было условленно, и тем не менее Шарни раз двадцать вынимал часы; король тоже не мог скрыть нетерпения; королева, стоявшая на коленях между обоими своими детьми, оперла голову на подушку молитвенной скамеечки; только принцесса Елизавета была спокойна и безмятежна, словно мраморное изваяние Пресвятой Девы, то ли оттого, что не знала о планах спасения, то ли оттого, что вручила свою жизнь и жизнь брата в руки Господа; она не выказывала ни малейших признаков беспокойства.
Наконец священник обернулся и произнес традиционную формулу: «Ita, missa ets».
Держа в руках дароносицу, он спустился по ступенькам алтаря и благословил, проходя, короля и его присных.
Они же склонили головы и в ответ на пожелание, идущее из самого сердца священника, тихонько ответили:
— Аминь!
После этого королевское семейство направилось к выходу.
Все, кто слушал вместе с ними службу, опустились на колени, беззвучно шевеля губами, но было нетрудно догадаться, о чем безмолвно молятся эти люди.
Около церкви находилось более десятка конных гвардейцев.
Роялистский эскорт становился все многочисленней.
И тем не менее было очевидно, что крестьяне с их упорством, с их оружием, быть может не столь смертоносным, как оружие горожан, но весьма грозным на вид-треть из них была вооружена ружьями, а остальные косами и пиками, — могут в решающий момент роковым образом склонить чашу весов.
Видимо, Шарни испытывал подобные опасения, когда, желая подбодрить короля, к которому обратились за распоряжениями, наклонился к нему и произнес:
— Вперед, государь!
Король был настроен решительно.
Он выглянул из дверцы и обратился к тем, кто окружал карету:
— Господа, вчера надо мной было совершено насилие. Я приказал ехать в Монмеди, меня же силой повезли во взбунтовавшуюся столицу. Но вчера я был среди мятежников, а сегодня — среди верных подданных, и потому я повторяю: в Монмеди, господа!
— В Монмеди! — крикнул Шарни.
— В Монмеди! — закричали гвардейцы роты, расквартированной в Вильруа.
— В Монмеди! — подхватила национальная гвардия Шалона.
И тотчас все голоса слились в общем крике: «Да здравствует король!»
Карета повернула за угол и покатила тем же путем, по какому приехала, но в обратном направлении.
Шарни не выпускал из виду крестьян; похоже, в отсутствие Друэ и Бийо ими командовал тот самый французский гвардеец, что стоял на посту у дверей королевской спальни; он без особого шума направлял движение всех этих людей, чьи мрачные взгляды свидетельствовали, что происходящее им не по душе.
Они дали пройти национальной гвардии и пристроились за нею в арьергарде.
В первых рядах шагали те, у кого были пики, вилы и косы.
За ними следовали примерно сто пятьдесят человек, вооруженных ружьями.
Маневр этот, исполненный весьма умело, как если бы его производили люди, поднаторевшие в строевых учениях, весьма обеспокоил Шарни, однако у него не было возможности воспрепятствовать ему; более того, оттуда, где он находился, он даже не мог потребовать объяснений.
Но вскоре все объяснилось.
По мере продвижения к городской заставе все больше возникало ощущение, что сквозь стук колес кареты, сквозь шум шагов и крики сопровождающих пробивается какая-то глухая дробь и становится все явственней и громче.