И стрелял до тех пор, пока не кончилась лента и не закипела залитая им в кожух вода, нагретая его яростью. Парфёнов вскочил, потом сразу сник и устало лёг рядом с пулемётом. Дрогнувшим голосом заговорил:
— Слава Богу, что отряд дедушки Курашова не пошёл вслед за ними, — он кивнул на могильный холмик, — от этой справной машинки многие бы головы поклали. Четыре коробки лент — долго можно сидеть в осаде.
От реки подкрались испуганные рабочие. Один из них сжимал в руках карабин Игнатия.
— Фу-у! Напугались мы, — опустил он оружие стволом в землю, — уж подумали, что вас тут припутала какая шайка. На подмогу прилетели.
— Ну, братцы, — проговорил с усмешкой Игнатий, — мы теперь вроде партизанского отряда, вооружены до зубов, никакая банда не страшна, даже палашей на каждую душу по две штуки приходится.
Берите это железо. Салют я исполнил, пущай теперь в покое лежат на веки вечные. А ведь, иные из них насильно служили, могли опамятоваться, жить да жить.
Как в давние партизанские годы выглядел сейчас передовой плот: на носу хищно застыл смазанный сохачьим жиром «максим» с вправленной лентой, рядом — вязанка винтовок и шашек.
Теперь они плыли по Мае, полноводной и широкой реке. Вода Юдомы с отрогов Джугджура сплеталась с мощным потоком, бегущим от Станового хребта.
Тут путников и пристигла ранняя зима. С севера наволокло снеговых туч, зашёлся в дикой пляске буран и принудил поисковиков затабориться на берегу. Они видели, как по реке густым валом катилась зеленоватая шуга слипшегося в комья снега, как она костенела заберегами.
Жгучий холодный ветер рвал дым из жестяной трубы печурки. Палатку придавило снегом, в ней темно, сыро от капели, сочащейся через брезент. На четвёртое утро пурга притихла, и они опять поплыли.
Подмораживало. В иных местах тонкий лёд уже перехватил реку. Пробивались через него при помощи шестов на тихих плёсах и двигались дальше к берегам Алдана. Но зима, всё же, опередила сплавщиков.
Вморозила паромы посреди реки: на зыбкий лёд не ступишь, до дна шестом не достанешь. Пленники реки всю ночь дрожали от холода, завернувшись в палатку.
К середине второго дня самый лёгкий из рабочих, опираясь грудью о шесты, как на лыжах выполз к берегу, нарубил и настлал к паромам жердей по тонкому льду.
По ним выбрались остальные. Решили идти пешком вниз вдоль реки, до её устья. Всё лишнее схоронили в приметном месте, сделали пару лёгких нарт, увязали на них груз и впряглись в лямки. Для Егора всё знакомое повторилось — напомнило Учурскую экспедицию.
К Алдану выбрались уже зимним путём. На устье Маи весело плескался дымок из чума, бродили олени по склону сопки, копытили из-под снега ягель.
Когда путники подошли ближе, то дурниной взревели почуявшие их собаки. Вылезла на белый свет из жилья круглолицая, улыбающаяся Лушка. Парфёнов оторопел.
— Ядри её в корень! Супруженция встречает, вот так диво!
— Насяльник шибко большой нас послал, сказал: «Игнаска собсем пропадай», — спокойно отозвалась Лукерья, — пошли цай пить.
Николай Зайцев писал отчёт: «Шестьдесят пять дней настоящей, хорошей работы решили судьбу района. Покрыты топографической и геологической съёмками около восьми тысяч квадратных километров.
Сделано семьсот семьдесят километров сплавных маршрутов, выявлены десятки золотоносных ключей. В итоге, открыт крупный золотоносный район на востоке Якутии». За окном лютовала зима…
В ладной длиннополой шинели по улице Незаметного стремительно шагал военный. За его плечами был приторочен тяжёлый вещмешок. Игнатий Парфёнов издали приметил нового человека, а когда тот поравнялся с ним, с трудом узнал Кольку Коркунова.
Парфёнов даже растерялся от неожиданной встречи. А Николка-то, давно угадал приискателя, но сдерживал себя, и только широкая улыбка растянула его всё ещё мальчишечьи губы.
— Это ты, што ли, Николай? — опешил Парфёнов. — Да едрит твою набодри! В жисть не подумал бы!
— Ясно дело, — кинулся к нему Коркунов и обнял, — ясно дело… Здравствуй, Игнатий!
Они бестолково топтались посреди улицы, тискали друг друга, сбивчиво говорили.
— Ну, как вы тут? — наконец угомонился и отлип Колька, радостно посверкивая глазами.
— А чё мы… мы-то на месте, ты, как отвоевал, сказывай?
— Потом, потом. А сперва хочу знать, где Стеша моя пребывает. В больнице всё робит?
— Заждалась тебя, — ощерился Игнатий, — куда же ей деваться. Счас у нас тут перемены, окружком назвали райкомом, ты спервоначалу зайди, пристройся с жильём и работёнкой.
Не побрезгуешь, так у меня оставайся. Я один, как всегда. Баба, она и есть баба. Никуда не денется, обождёт трошки, ещё большей любовью накалится. Вечерком словишь…
— А где Егор Быков, в здравии он?
— В порядке Егор, его с пути праведного свернуть трудно. Проживают миром с Тонькой, не нарадуюсь на них. Ребятишек двоих вынянчивают, всё путём. Расположишься по старой памяти, в баньку сходим, а там видно будет. А? Колька! Иль ты к комсомолистам своим в райком забегёшь?
— Я уже партийный, Игнатий. В Красной Армии приняли.
— Да ну-у?! Вот это радость… Ишь ты-ы! Молод-зелен, а уже большевик, значит?
— Большевик. Ладно, пошли к тебе, устраиваться завтра возьмусь. Ведь даже в Зею домой не заглянул, рвался сюда без оглядки.
— Ясно дело, к милушке завсегда тянет больше, чем даже к родному дому.
— Да не только к ней, по вас соскучился, по Алдану…
— Айда! — взял его под локоть Парфёнов. — Солонинки счас с грибками поджарим. Ах, Колька! Да ты никак вырос на службе? Был-то вовсе карнах, шкет сопливый, когда я в тайге вас сыскал.
Морда вона скруглилась. Дай-ка ишо погляжу на тебя, — Игнатий кругом обошёл служивого, радостно цокая языком и дурашливо восклицая: — Ну-у, брат, орёл! Ясно дело.
А Колька печально отметил про себя, как ещё больше поседел и ссутулился Игнатий. Колыхнулось доброе чувство к этому огромному приискателю. Коркунов поправил вещмешок за плечами, и они двинулись к парфёновской избёнке.
И вот показалась двускатная крыша из тёмной дранки, маленькие оконца, поленница дров — всё родное и близкое, памятное до мельчайших деталей. В избе ничего не переменилось: всё тот же стол, койка… на плите сиротится знакомый медный чайник, с помятыми в скитаньях боками.
Коркунов снял надоевший вещмешок и аккуратно повесил шинель на гвоздь у двери. Обернулся к Игнатию, расправляя складки гимнастёрки под ремнём, и увидел, что тот судорожно трёт ладонью глаза.
— Миколка! Гос-споди-и, — выдохнул приискатель, — да ты, никак, при ордене?!