Он прочел это вслух, и я покраснел до ушей, услышав слова, которыми фраза заканчивается. Я хотел было уйти, как вдруг дверь отворилась, и в ней появился другой воспитанник.
Это был молодой человек лет шестнадцати или семнадцати, с бледным лицом, тонкими, аристократическими чертами и надменным взором, его завитые черные волосы были зачесаны на сторону с изумительной старательностью, к тому же у него, тоже против обыкновения, руки были бледны и нежны, как у женщины, а на одном пальце сверкал дорогой перстень.
– Вы посылали за мной, мистер Ботлер, – сказал он, стоя в дверях с надменным выражением, которое пробивалось даже в самых простых словах.
– Да, милорд, – отвечал доктор.
– Позвольте же спросить, чему я обязан этой честью?..
Он произнес последние слова с улыбкой, которая не скрылась ни от кого из нас.
– Я бы желал знать, милорд, почему вы, несмотря на мое приглашение, – доктор в свою очередь сделал особенное ударение на этих словах, – не пришли ко мне вчера обедать вместе с другими воспитанниками?
– Позвольте мне не отвечать на этот вопрос.
– Извините, милорд, вы нарушили принятый у нас обычай, и я непременно хочу знать, какую причину вы на это имели… Если только у вас была какая-нибудь причина, – прибавил профессор, пожимая плечами.
– Была, сударь.
– Какая же?
– Если вам непременно хочется знать, то я вам скажу ее, – отвечал молодой человек с самым наглым спокойствием. – Если бы вам случилось быть поблизости моего ньюстендского замка, когда я живу там во время вакаций, то я уж, конечно, не позвал бы вас на обед, поэтому я и не должен принимать от вас знаков внимания, на которые совершенно не расположен отвечать.
Ботлер вспыхнул от досады.
– Я должен вас уведомить, милорд, – сказал он, – что если вы не исправитесь, то я исключу вас из колледжа.
– А я должен вас уведомить, – отвечал юноша, – что я завтра же перехожу в кембриджский Троицкий колледж и принес вам письмо от моей матушки именно об этом.
Он протянул письмо, не трогаясь с места.
– Э, боже мой, да подойдите же, милорд! – сказал профессор Ботлер. – Ведь все знают, что вы хромаете.
Тут молодой человек в свою очередь обиделся, но, вместо того чтобы покраснеть, он ужасно побледнел.
– Пусть я и хромой, – сказал молодой человек, измяв в руках письмо, – но я бы желал, чтобы вы дошли за мной туда, где я буду. Джеймс, – прибавил он, обернувшись к ливрейному лакею, который, верно, привез письмо, – вели седлать лошадей: мы сейчас едем.
И он захлопнул дверь, даже не поклонившись доктору Ботлеру.
– Ступайте в класс, Девис, – сказал мне профессор Ботлер, – и не берите пример с этого наглеца, чтобы не походить на него.
Когда мы проходили через двор, этот странный молодой человек прощался со своими товарищами. Лакей, уже сидя на лошади, держал другую под уздцы. Молодой лорд вскочил в седло, сделал рукой прощальный знак, пустил лошадь в галоп, оглянулся еще раз на своих приятелей и повернул за угол.
– Не застенчивый молодец! – пробормотал Том, глядя ему вслед.
– Спроси, как его зовут, – сказал я.
Том подошел к одному воспитаннику, поговорил с ним и вернулся ко мне.
– Его зовут Джордж Гордон Байрон, – сказал он.
Таким образом я вступил в колледж «Гарроу-на-Холме» в тот самый день, как лорд Байрон оттуда ушел.
На следующий день Том собирался вернуться в Уильямс-Хауз, но перед тем еще раз посетил доктора Ботлера. Он просил, чтобы меня особенно усердно учили гимнастике, фехтованию и кулачному бою.
В первый раз в жизни остался я один, потерявшийся между юными товарищами, как в лесу, цветы и плоды которого мне совершенно неизвестны, и где я боюсь пробовать что-нибудь, чтобы не попалось горькое.
Вот поэтому в классе я не поднимал головы, а в часы отдыха вместо того, чтобы отправляться с товарищами в сад, печально сидел в уголке на лестнице. В эти часы невольных размышлений тихая жизнь в Уильямс-Хаузе, окруженная любовью моих добрых родителей и Тома, вспоминалась мне во всей ее прелести. Мое озеро, мой бриг, мишень, книги, которые меня так занимали, поездки с матушкой к больным, все это мелькало в памяти и перед глазами, и я погружался в уныние, потому что в одной стороне моей жизни все было светло и весело, а в другой я видел пока еще одну только тьму. Мысли, не свойственные моим годам, тяготили меня до такой степени, что на третий день я уселся в уголке и горько заплакал. Погрузившись в глубочайшую печаль, я закрыл лицо обеими руками и видел сквозь слезы только мой милый Уильямс-Хауз. Вдруг кто-то положил мне руку на плечо – я сделал обыкновенное у мальчиков движение от досады, но воспитанник, который стоял подле меня, сказал мне с ласковым упреком:
– Не стыдно ли, Джон, что сын такого храброго моряка, как сэр Эдвард Девис, плачет как ребенок!
Я вздрогнул и, почувствовав, что плакать – слабость, поднял голову, на щеках у меня были еще слезы, но глаза уже сухи.
– Я не плачу, – сказал я.
Воспитанник, который говорил со мной, был мальчик лет пятнадцати, он еще не стал сеньором, но уже перестал быть и фагом. Вид его был спокойнее и серьезнее, чем обыкновенно у молодых людей его лет, и я с первого взгляда почувствовал к нему определенное доверие.
– Хорошо, – сказал он, – ты будешь порядочным человеком. Меня зовут Робертом Пилом, если тебя станут обижать и я тебе понадоблюсь, только скажи мне.
– Спасибо, – сказал я.
Роберт Пил подал мне руку и пошел в свою комнату.
Я не посмел идти за ним, но, постыдившись сидеть в углу, вышел на большой двор, где воспитанники играли. Ко мне подбежал какой-то молодой человек лет шестнадцати или семнадцати.
– Что, тебя никто еще не взял в фаги? – сказал он.
– Я не знаю, что это значит, – отвечал я.
– Ну так я тебя беру, – продолжал он. – Теперь ты мой, меня зовут Пол Вингфилд. Не забывай же имени твоего господина… Пойдем со мной.
Я пошел за ним, потому что ничего не понимал и стыдился показать, что не понимаю, притом я думал, что это какая-нибудь игра.
Пол Вингфилд пошел продолжать начатую партию в мячи, и я стоял рядом с ним.
– Назад, назад, – сказал он.
Я думал, что таковы правила игры, и стал позади него. В это время мяч, кинутый сильной рукой, перелетел через Пола. Я бросился, чтобы подхватить его и откинуть, но Пол закричал:
– Не смей трогать мяча, мерзавец! Говорят тебе, не смей!
Мяч был его, он мог запретить мне его трогать, и по моим понятиям о справедливости он был совершенно прав. Но мне казалось, что он мог бы поучтивее защищать свое право, и я пошел прочь.
– Куда же ты идешь? – сказал Пол.
– Я ухожу совсем.
– Куда же это ты изволишь уходить?