При таком-то стиле начинала побаливать печень, а вес мой при росте в сто семьдесят два сантиметра перевалил за девяносто.
Потом только, много позже, мне открылась мальцевская мудрость и в отношении к своему организму — он давал простор уму и мышцам и ничем ядовитым, противным нашей природе, не нагружал себя. Он понимал потребности организма и не вредил ему.
Была у нас с ним и вторая, и третья встречи. Помню, я приехал к нему за статьёй, которую он обещал для «Известий» — «Философия земледелия». И вновь мы с ним ездили по полям. Потом Терентий Семёнович пригласил меня обедать. Обед был очень скромный — гречневая каша с молоком и чашечка смородинного киселя. В корзиночке лежал черный и белый хлеб, но хозяин его не ел. Я был очень голоден, готов был проглотить слона, но из деликатности лишь попробовал его, мальцевского хлеба. Он был выпечен дома, — без примесей, — от него шёл какой-то особый хлебно-сдобный дух, и он был очень вкусен.
После обеда Мальцев проводил меня в правление колхоза, а сам направился в склад осматривать семена. Вечером был ужин; Терентий Семёнович выпил кружку молока и съел кусочек белого хлеба. Он, как и прежде, допоздна читал и что-то выписывал себе в тетрадь. Статью «Философия земледелия» он мне уже отдал и назавтра утром был назначен мой отъезд в Челябинск.
Позже я вернулся с Урала в Москву, но связи с товарищами прошлых лет не терял; каждый раз, когда уральцы приезжали на какое-нибудь совещание, я шёл к ним в гостиницу и мы в дружеских беседах проводили час-другой. Обыкновенно в номерах устраивалось угощение, — тут были мясные, рыбные блюда из ресторанной кухни, торты, конфеты, пирожные, — и, конечно же, вино. Иное дело у Мальцева; он, как всегда, номер занимал скромный, и в номере в тот же день появлялись новые книги, много брошюр, журналов, в том числе иностранных — по земледелию; всегда новые люди — столичные учёные, специалисты-сельхозники из других областей. На столе — ваза с фруктами, бутылки с нарзаном, сладкие напитки. Алкоголя он не терпел — никогда, ни при каких обстоятельствах. И если даже на официальном приёме произносились тосты, он пил воду и ни от кого не скрывал своего категорического отрицания вина и табака.
А однажды я пришёл к нему в гостиницу во время обеда, — он сидел в номере и ел овсяную кашу. На второе и на третье — яблоко. Мне он тоже предложил разделить трапезу; я хотел было спросить, где он тут смог раздобыть эту пищу «английской королевы», но постеснялся. Судя по чайнику, закипевшему на электрической плите, и по кастрюльке, из которой он наложил мне каши, я мог догадаться, что обед он готовил себе сам. Впрочем, не стану гадать, но в одном я мог быть уверен: строгую разборчивость в еде и какую-то необыкновенную спартанскую непритязательность он сохранял всюду, и при любых обстоятельствах не нарушал системы питания и диеты. И когда я недавно увидел его на экране уже накануне его девяностолетия, и по-прежнему худого, стройного, прямого, — и услышал, что и сейчас в его деловом распорядке ничего не изменилось, я снова и снова подумал о том, как мы ещё плохо знаем возможности своего организма и как много вредим его физической натуре. Мальцев и в этом далеко ушёл от своих современников, и, может быть, придёт время, когда люди будут изучать не только его систему земледелия, но и образ жизни — систему взаимоотношений с собственным организмом, являющимся самым высшим даром природы.
Закончив читать записки о Мальцеве, Борис бережно положил их под подушку. И взгляд его устремился к двери: там стоял доктор Морозов. И смотрел на друга, словно пытал его: ну, как?.. Что скажешь о прочитанном?.. Но Морозов кивнул Борису и скрылся в коридоре.
Елена Евстигнеевна не хотела отпускать сына на дачу, но Борис был категоричен:
— Я взрослый человек, позволь мне поступать, как я захочу. Наконец, здесь, в Москве, моё сердце опять стало болеть.
— Хорошо, хорошо, — согласилась Елена Евстигнеевна, — поступай, как знаешь, но только с одним условием: ты будешь продолжать лечение у экстрасенсов.
— Уволь, матушка. В Москву я ездить не желаю.
— Целители будут приезжать к тебе.
— Но это дорого. Они, подлецы, дерут семь шкур.
— А это уж моя забота. Для меня здоровье твоё дороже денег.
Подошёл к матери, поцеловал в волосы.
— Ты у меня славная. Присылай своих сенсов.
— Говоришь так, будто не веришь в них.
Борис присел в кожаное отцовское кресло. Не выпуская руку матери, в мечтательном раздумье проговорил:
— Разные они — эти твои шаманы. Иные производят впечатление, хочется верить: им действительно ведомо то, что от других сокрыто — даже от маститых, искусных врачей. Но вообще-то… ты ведь знаешь, мать: я реалист — ни в Бога, ни в чёрта не верю. Кстати, в науку медицинскую — тоже. Слишком тонок человеческий организм. А-а, да ладно! Чего уж… Будем жить, пока живётся.
Заявление об увольнении с работы по состоянию здоровья он послал письмом. И в тот же день на собственной белой «Волге», подаренной ему отцом по случаю защиты кандидатской диссертации, отправился в Радонежский лес — там невдалеке от Копнинских прудов и Святого озера, на холме, с которого открывался вид на Сергиеву лавру, стояла дача его друга Владимира Морозова. Она досталась ему от тестя и была тёплая, благоустроенная, — живи в любое время! Тесть Владимира, полковник в отставке, умер через месяц после смерти жены — дача перешла к Владимиру.
В потайном месте — за кирпичом над воротами — отыскал ключи от гаража и дома, поставил машину и пошёл на усадьбу. Здесь, почти в самом центре, голубело в лучах неяркого сентябрьского солнца зеркало бассейна. Лавочка, два шезлонга, золотистая полоска домашнего пляжа. Борис вытащил из-за ремня рубашку, расстегнул все пуговицы — пошёл бродить по усадьбе. Жадно вдыхал вольный, свежий, лесной воздух. Отлетел город и с ним вседневная суета городской жизни, — ничего не надо делать, некуда ехать, спешить — он был свободен в том абсолютном и полном смысле, которое вкладывалось в это прекрасное слово: свобода! Он может сесть на шезлонг и хоть целый день смотреть на изумрудную гладь воды. Он может спать — час, два, три — до самого вечера; а будет холодно, перейдет в дом, в большую комнату с роскошным камином и с видом из окна на южную сторону, — Владимир предоставил ему свой кабинет, — и там завалится спать, — и спать будет ночь, а если захочет и день, и никто в мире, ни одна душа, не растолкает его, не зазвонит телефон. Свобода! Полная и абсолютная, какую только может вообразить человек. «Летите, в звезды врезываясь», — вспомнил слова Маяковского, сказанные тоже по случаю свободы, только иного рода. «…Ни тебе аванса, ни пивной… Трезвость». Да, и трезвость. Я могу не пить. Кто мне мешает тут совсем исключить вино. Вот только курево…