— Он может нас предать, — возразил я.
— Скорее всего, ему это сейчас ни к чему. Да и сомневаюсь я, что Оливарес пощадил бы его, не будь он совершенно уверен, что тот будет вести себя правильно.
— А что будет с ним, когда все кончится? — спросил капитан Алатристе.
Мы как раз пришли в ту минуту на площадь Редонда и остановились у фонтана напротив античного храма, переделанного в собор. Римляне называли его Пантеоном. В свете луны зрелище было удивительно величественное и прекрасное. Но мой бывший хозяин, не пленяясь им, обернулся к Кеведо. Левая рука его под плащом лежала на рукояти шпаги.
— …все кончится хорошо, хотите вы сказать? — уточнил поэт.
— Или плохо.
Дон Франсиско, казалось, внимательно изучал три наши тени, четко обрисованные на земле.
— Насколько я знаю, он перестанет представлять интерес для начинаний и затей нашего доброго государя. Иными словами, вы с Малатестой сможете наконец свести счеты. И тут уж — кто окажется проворней.
Произнеся, как оракул, эту тираду, он продекламировал, безупречно произнося по-итальянски:
Questa vita terrene e quasi un prato
Che’l serpente tra fiori e l’herba giace[14].
Капитан Алатристе, совсем не проникшись Петраркой — или кто это был? — по-прежнему стоял недвижно и не сводил глаз с Кеведо:
— Значит ли это, что он лишится покровительства графа-герцога?
Дон Франсиско неопределенно развел руками.
— Для меня все завершилось в этой точке, — сказал он. — Прочего как не знал, так и сейчас не знаю. Но вот что могу вам сказать по секрету, друг мой. Чем бы дело ни кончилось, обещаю: будут, будут у вас и время, и место свести счеты с этим Малатестой. И, думаю, не обману вас, если еще более доверительно скажу, что Оливареса это не обеспокоит ни в малейшей степени.
И вы лишь приведете в исполнение отсроченный приговор, — договорил он. — Именем короля… Ну, или почти. Вы понимаете меня?
— Граф-герцог сам сказал так вам?
Повисло молчание. Дон Франсиско, казалось, подыскивает подходящие слова. Он снял шляпу, и луна, посверкивая в стеклах очков, освещала теперь его длинные полуседые волосы и встопорщенные лихие усы, закрученные не без фатовства. Он повел глазами по площади, потом остановил их на мне, подмигнул как сообщнику. Ну, или мне так показалось.
— Вам угодно, сеньор капитан, чтобы я повторил собственные его слова?
— Я был бы вам за это чрезвычайно признателен.
Поэт улыбнулся чуть заметно, краешком губ. И, подражая торжественно-значительному тону графа-герцога Оливареса, произнес:
— По окончании дела при первом же удобном случае, не колеблясь, убейте его как собаку.
Милан оказал на меня такое же магическое действие, как некогда Бреда, куда я безусым юнцом по пятнадцатому году вступил в рядах Картахенского полка. День был дождливый и хмурый, когда мы с капитаном Алатристе по мосту через реку Версельину вошли в город. Небо грозило бурей, на горизонте уже сверкали зарницы, и невольное почтение, которое внушали в этом мрачном неверном свете высокие черные стены, двойным железным обручем опоясывавшие город, только возрастало при виде громады исполинского замка, приютившего в оны дни великолепный двор Лодовико Сфорцы, прозванного Мавром. В продолжение многих лет военная инженерия одаривала замок лучшими плодами своей изобретательности: куда ни глянь, везде стены, башни, кронверки, рвы, равелины и бастионы. И если случалось мне в долгой и прихотливо-разнообразной моей жизни испытывать высокомерную гордость за то, что принадлежу к испанской нации, что я — солдат испанской державы, одной половиной мира повелевающей, а другой — внушающей трепет, то именно этот город — памятник нашей военной мощи, вершина нашего надменного могущества — как нельзя лучше тешил это чувство.
Ломбардия — так же как Неаполь, Сардиния и Сицилия — входила в состав нашего католического королевства, которое держало там одиннадцать полков, укомплектованных испанцами, итальянцами, немцами и валлонами. Фламандские неприятности превратили эту провинцию в ключ к Альпам. Морское сообщение на севере Европы было ненадежно, и потому именно там, в Милане, накапливалась наша пехота, чтобы потом, усиленная итальянскими частями — под Бредой я имел случай убедиться, что дерутся они очень даже недурно, — погрузиться в Генуе на корабли, отплыть в мятежные провинции, а там соединиться с войсками австрийского императора, родственника и союзника государя нашего. Эта долгая, трудная, требующая постоянных усилий история обогатила наш язык выражением «поставить копье во Фландрии». Оттуда, из Милана, основного нашего плацдарма на севере Италии да и всей Европы, войско могло держать под наблюдением швейцарские долины и стратегически важную союзницу Вальтеллину, где большинство жителей были католиками. Оттого и стояли во множестве испанские крепости на ломбардской равнине и на прилегающих к ней землях: наши солдаты заняли Саббионету, Корреджо, Монако и форт Фуэнтес рядом с озером Комо — и это не считая гарнизонов в Понтремоли, Финале и в окрестностях Тосканы. Такие предосторожности объяснялись постоянной враждебностью соседа — герцога Савойского — и неуемными притязаниями Франции: война с Людовиком XIII и кардиналом Ришелье еще не разразилась, но уже маячила на горизонте, потому что Милан с конца XV века не раз становился полем сражения, и полы в его соборах были покрыты отбитыми в бою французскими знаменами. После долгой и тяжкой борьбы, после победы при Павии, когда взяли в плен короля Франциска I, наши легионы вымели французов с Апеннинского полуострова, но те спали и видели, как бы вернуться. Стальная щеколда Милана не впускала их назад на полуостров, обеспечивая как спокойствие Неаполя и Сицилии, так и послушание Генуи, ее портов и ее банкиров. Потом, когда мы изнеможем и война с целым светом поставит нас на колени, Франция, которой семьдесят лет и духа не было в пределах Италии, сумеет все-таки вклиниться в нее и занять крепость Пиньероло. И наступят для нас печальные времена поражений и бедствий, и придет конец нашему господству в Европе. Фландрия, война с французами, возмущение в Каталонии и отложение Португалии истощат наше золото, а нас самих обессилят и обескровят — и вот, наконец, при Рокруа и в других печальной памяти сражениях мы, немногочисленные и смертельно усталые, сложим голову на шпагу неприятеля.
Однако в двадцать седьмом году моего века, когда происходили описываемые мною события, далеко еще было до того последнего поля, где среди трупов солдат, сохранивших верность, встанет каре, над которым мне самому доведется вздымать старое знамя с андреевским крестом. Милан, истинная кузница Вулкана, соперничавший с Толедо в выделывании всякого рода оружия, пока еще оставался для нас превосходным плацдармом, а наши полки, как и прежде, наводили страх на всю Европу. И внушительного вида миланский замок служил едва ли не символом тогдашней нашей мощи. В этом городе, как и повсюду, мы, испанские солдаты, свысока глядели на Италию и на весь остальной мир. И в самой бедности своей обретая повод для надменности, в горделивом осознании того, что внушаем ужас, мы, рьяные католики и отъявленные суеверы, обвешанные ладанками, скапуляриями, четками и печатными образками, неизменно держались наособицу и считали себя выше любого иностранного монарха, да и самого папы римского. И это только усиливало опасливую неприязнь со стороны остальных наций, ибо не в пример всем прочим, которые в чужих краях умаляются и покорно следуют местным обычаям, мы лишь сильней надувались спесью, еще пуще бахвалились, бесчинствовали, беспутствовали и вслед за Кальдероном могли бы сказать о себе так: