и спешка. Новость убедит маловеров, что флотские офицеры на службе британского правительства совершают великие деяния. В рыцари его посвятили из такого же политического расчета, из какого Бонапарт чуть было не расстрелял.
— Я взял на себя смелость снять вам комнату в «Золотом кресте», — сообщил Фрир. — Вас там ждут. Багаж ваш я уже туда отослал. Отвезти вас? Или прежде заглянете к Фладонгу?
Хорнблауэр хотел остаться один. Мысль посетить флотскую кофейню — впервые за пять лет — ничуть его не манила, тем более что он вдруг застеснялся ленты и звезды. Даже в гостинице было довольно мерзко: хозяин, лакеи и горничные, вставляя через слово елейно-почтительное «да, сэр Горацио», «нет, сэр Горацио», устроили из проводов его в комнату шествие со свечами, суетились вокруг, выспрашивали, чего бы он желал, когда желал он одного — чтобы его оставили в покое.
Однако покоя он не обрел даже в постели. Решительно выбросив из головы все воспоминания этого бурного дня, он не мог отделаться от мысли, что завтра увидит леди Барбару. Спал он плохо.
— Сэр Горацио Хорнблауэр, — объявил дворецкий, распахивая перед ним дверь.
Он не ждал увидеть леди Барбару в черном и немного оторопел — она всегда представлялась ему в голубом платье, как при последней встрече, в серовато-голубом, под цвет глаз. Конечно же, она в трауре, ведь со смерти Лейтона не минуло и года. Но и черное ей шло, оттеняя сливочную белизну лица. Хорнблауэр со странной тоской вспомнил золотистый загар на этих щеках в невозвратные дни «Лидии».
— Здравствуйте, — сказала она, протягивая ему руки. Они были гладкие, прохладные и нежные — он еще помнил их прикосновение. — Кормилица сейчас принесет Ричарда. Пока же позвольте сердечно поздравить вас с вашим успехом.
— Спасибо. Я исключительно удачлив, мэм, — сказал Хорнблауэр.
— Удачлив, как правило, тот, — сказала леди Барбара, — кто верно оценивает случай.
Пытаясь переварить услышанное, Хорнблауэр неловко смотрел на нее. Он позабыл, как она божественно-величава, как уверена в себе и неизменно добра, забыл, что рядом с ней чувствуешь себя неотесанным мальчишкой. Что́ ей его рыцарство — ей, дочери графа, сестре маркиза и виконта, который не сегодня завтра станет герцогом. Он вдруг понял, что не знает, куда девать руки.
От замешательства его спасло появление кормилицы, дородной, розовощекой, в чепце с лентами и с ребенком на руках. Она сделала книксен.
— Привет, сын, — сказал Хорнблауэр ласково.
Волосиков под чепчиком, похоже, еще совсем не наросло, однако на отца глядели два пронзительных карих глаза; нос, подбородок и лоб по-младенчески неопределенные, но глаза… глаза, безусловно, его.
— Привет, малыш, — ласково повторил Хорнблауэр. Он не знал, что в словах его сквозит нежность. Он обращался к Ричарду, как прежде обращался к маленьким Горацио и Марии. Он протянул к ребенку руки. — Иди к отцу.
Ричард не возражал. Хорнблауэр никак не думал, что этот комочек окажется таким крошечным и невесомым, — он помнил своих детей уже постарше. Однако ощущение быстро прошло.
— Ну, малыш, ну, — сказал Хорнблауэр.
Ричард выворачивался, тянулся ручонкой к сияющему золотому эполету.
— Красиво? — спросил Хорнблауэр.
— Па! — сказал Ричард, трогая золотой шнур.
— Настоящий мужчина! — восхитился Хорнблауэр.
Он не забыл, как играть с маленькими детьми. Ричард радостно гукал у него в руках, ангельски улыбался, брыкался крошечными, скрытыми под платьицем ножками. Добрый старый прием — наклонить голову и притвориться, будто сейчас укусит Ричарда в живот, — не подвел и на этот раз. Ричард самозабвенно булькал и махал ручонками.
— Как нам смешно! — говорил Хорнблауэр. — Ой, как нам смешно!
Он вдруг вспомнил про леди Барбару. Она смотрела на ребенка просветленно и улыбалась. Он подумал, что она любит Ричарда и растрогана. Ричард тоже ее заметил.
— Гу! — сказал он, показывая на нее. Она подошла. Ричард, вывернувшись, через плечо отца потрогал ее лицо.
— Чудный малыш, — сказал Хорнблауэр.
— Конечно чудный, — вмешалась кормилица, забирая у него ребенка.
Она привыкла, что богоподобные отцы в сверкающих мундирах снисходят до своих детей не больше чем на десять секунд кряду, а затем их надлежит спешно избавить от этой обузы.
— И пухленький какой, — добавила кормилица, заполучив ребенка обратно.
Он брыкался и переводил карие глазки с Хорнблауэра на леди Барбару.
— Скажи «пока». — Кормилица взяла пухленькую ручонку в свою и помахала. — «Пока».
— Не правда ли, он на вас похож? — спросила Барбара, когда дверь за кормилицей затворилась.
— Ну… — с сомнением улыбнулся Хорнблауэр.
Он был счастлив несколько секунд с ребенком, так счастлив, как не был уже долгое-долгое время. До сей минуты утро было одним сплошным отчаянием. Он получил все, чего желал. Он напоминал себе об этом, а кто-то изнутри отвечал, что не желает ничего. В утреннем свете лента и звезда предстали аляповатыми побрякушками. Он не умел гордиться собой, он находил что-то нелепое в сочетании «сэр Горацио Хорнблауэр», как всегда находил что-то нелепое в себе самом.
Он пытался успокоить себя мыслью о деньгах. Он богат, жизнь его обеспечена. Ему не придется больше закладывать наградную шпагу или стыдится в обществе латунных пряжек на башмаках. И все же будущая определенность его пугала. В ней была какая-то несвобода, какая-то безысходность, что-то, напоминавшее о томительных неделях в замке де Грасай, — он помнил, как рвался оттуда на волю. Бедность, такая мучительная прежде, теперь, как ни трудно в это поверить, представлялась почти желанной.
Он завидовал собратьям, о которых писали в газетах. Теперь он узнал, как быстро приедается известность. Бушу или Брауну он не станет любезнее от того, что «Таймс» расточает ему хвалы, а тех, кому станет от этого любезнее, сам же будет презирать — и он вполне обоснованно страшился зависти тех, кому любезнее не станет. Вчера толпа его превозносила, это не улучшило его мнения о толпе, только добавило горького презрения к сильным мира сего, которые этот толпой управляют. Он был оскорблен как боевой офицер и гуманист.
Счастье — плод Мертвого моря, который во рту обращается горечью и золой. Может быть, Хорнблауэр слишком смело обобщал свой личный жизненный опыт. Предвкушение, не обладание — вот что дает счастье, и, сделав это открытие, он не мог радоваться и предвкушению. Свобода, купленная смертью Марии, — не свобода. Почести, дарованные жалкими честолюбцами, не делают чести. Преуспеяние хуже бедности, ибо связывает по рукам и ногам. То, что жизнь дает одной рукой, она отнимает другой. Путь в политику, предмет давних его мечтаний, открывается для него, особенно с поддержкой влиятельных Уэлсли, — но как же часто он будет ненавидеть эту политику! Он провел тридцать счастливых секунд с сыном,