Антигон слегка кривит губы. Наивный вопрос. Разве такое забудешь?
– Сильнейшему. Так сказал он.
Эвмен качает головой.
– Нет. Вы тогда плохо слушали. Только и делали, что следили друг за другом. А я принял его последний вздох. Достойнейшему! Вот так он сказал. Он ведь не знал, что Роксана уже беременна, и никто не знал, даже я. И пока вы делили сатрапии, я размышлял: кто же из вас достойнейший? Мне было легко думать об этом, ведь сам я в любом случае не шел в расчет…
Одноглазый замирает.
Боги! Этот, утративший все, как будто подслушал его, Антигона, ночные раздумья. Под зыбкий туман мечтаний и прикидок он подводит прочную опору доводов, и ему можно верить. Ибо если и есть в Ойкумене кто-то, кому известно все, так это Эвмен, правитель тайной и явной канцелярии Божественного.
Кардианец говорит неторопливо, взвешенно, и каждое слово его – точная и безжалостная оценка. Кратко и беспощадно характеризует он тех, кто рвет ныне на части державу, пока еще клянясь в верности законному царю, юному Александру, сыну Александра.
Птолемей? Этот хитер, как никто. Силен и талантлив. Но – мелок. Ему вполне достаточно Египта. Македонию он забыл и не желает вспоминать, а диадему Царя Царей примет разве что под страхом смерти.
Кассандр? Талантлив не меньше, чем Птолемей. Молод и отважен. Увы, сердце его полно ненависти, а ненависть, пусть трижды праведная, не к лицу властителю. К тому же он до мозга костей сын покойного Антипатра. Македония для него – все, а держава Божественного – пустой звук.
Селевк? Всем хорош, но что у него есть, кроме шаткого вавилонского дворца и нескольких тысяч воинов?
Лисимах? Тот попросту глуп.
Пердикка… вот кто мог бы, несомненно, и удержать, и сохранить, и упрочить. Но что болтать попусту? Пердикки нет.
И значит…
– Так вот, Антигон! – едва ли не повелительно говорит узник. – Я, Эвмен из Кардии, в последний свой день клянусь Олимпийцами, перед которыми скоро предстану: нет никого для власти в Ойкумене достойнее тебя!
Единственный глаз стратега Азии вспыхивает.
– Но… тебе не быть наследником Божественного. Придет день, попомнишь мое слово, и сатрапы захотят быть базилевсами, и растопчут присягу, данную малышу Александру. И ты не сможешь остаться в стороне. Войско провозгласит тебя царем, и ты станешь хорошим базилевсом, а твой сын еще лучшим. Для македонцев. Ибо и сам – македонец. Но эллины? Персы? Иудеи? Кем будут они для царя македонцев? Пылью под ногами. Убойным скотом. Власть – не меч, не золото. Она должна принадлежать рожденному по воле богов от царской крови. Или – державе не быть. Но тогда – зачем было все, что было? Ты понимаешь меня, Одноглазый?
Антигон медленно наклоняет тяжелую, в густой кудрявой седине голову. Он понимает. И готов подписаться под каждым прозвучавшим словом. Почти под каждым.
– Ты уверен, друг, что я – не смогу?
– Уверен, – горько вздыхает Эвмен. – Иначе пошел бы с тобой. У тебя хороший наследник, Антигон…
Вот эти-то слова и решают судьбу Эвмена. Стратег Азии бьет в серебряный гонг, и в шатер проскальзывает одетая в мятую бронзу фиолетовоглазая голова давешнего перса.
– Приготовь коней. И охрану. Наш гость уезжает.
В маслянистых персидских очах – недоумение.
Страж не верит своим ушам. Он, кажется, себе на беду готов переспросить. Но Эвмен не позволяет ему совершить такую оплошность.
– Не делай этого, Антигон. Иначе я снова буду воевать с тобой. А ты ведь знаешь: воевать я умею…
– За упыриху? За ублюдка?
– Нет, – Эвмен грустно улыбается. – За идею. Подумай и, возможно, поймешь. А кроме того, есть ведь не только эти. Царская кровь течет не только в жилах Аргеадов…
Пригнувшись, Одноглазый заглядывает в тонкое, благородное, заросшее многодневной рыжевато-седой щетиной лицо узника.
– Ты не хочешь жить? Почему?
Эвмен на миг задумывается. Негромко хмыкает.
– А зачем? Я не верю, что державу удастся спасти. Я вижу впереди кровь и ложь. Все, чему я служил, стало тенью. И я, часть этой тени, предпочитаю слиться с нею…
– Но я не хочу быть твоим палачом, – почти кричит Антигон.
Голос же кардианца по-прежнему дружески спокоен и даже благостен.
– Поверь мне, лучше уж – ты. Палачом был бы любой другой. А ты просто освободишь того, для кого этот мир стал тюрьмой…
Короткое молчание.
– Могу ли попросить тебя об услуге, Антигон?
– О чем хочешь! – не задумываясь, отвечает наместник Азии.
– Позаботься о судьбе моих учеников… Кинея и Гиеронима. Это хорошие юноши, умные и преданные.
Киней? Гиероним?
Антигон соображает не сразу. Затем вспоминаются имена и даже лица. Ну разумеется! Те самые мальчики-греки, которых еще в Вавилоне приютил Эвмен, взял в науку. Не то воспитанники, не то секретаришки. Смышленые, кажется, парни…
Говорят, когда Эвмена вязали, они попытались его защищать и чудом отделались тумаками…
– Я оставлю их при себе!
Эвмен качает головой.
– Они не останутся с тобой. Впрочем… Гиероним, возможно, и останется. Киней – нет.
Перерубленная скверно заросшим сизым шрамом бровь Антигона дергается.
– Что ж! Его воля. Держать на стану. Отпущу, снабжу необходимым. А ты… Не передумаешь, а?
Молчание. Из тех, что красноречивее любого ответа.
– Прости. Когда ты хотел бы, чтобы это случилось?
Несколько мгновений кардианец размышляет.
– Пожалуй, на закате. Тень уйдет в тень, когда тени сгустятся.
– Быть посему.
Наместник Азии медленно проводит ладонью по обветренному лицу, от бровей к бороде. И удивленно ощущает на пальцах влажные потеки.
– Будь ты проклят, Эвмен Кардианский! – говорит он без злобы, с нескрываемой грустью. – Тебе что, трудно было пасть в бою?
И кардианец, уже стоящий на пороге, оборачивается, негромко звякнув кандалами.
– Знаешь, Одноглазый, – отвечает он почти весело, – я честно пытался. Так ведь ни у кого не получилось, как назло. Радуйся, Антигон!
– Радуйся и ты! – машинально откликается стратег.
Распахнув полог, он стоит на пороге и смотрит вслед, как ведут Эвмена по молчащему, прячущему глаза стану. Он видит: с двух сторон подбегают к кардианцу темноволосые, похожие один на другого юноши, на вид – ровесники Деметрию. И смутно припоминает: да, конечно, они и есть, правда, в Вавилоне это были совсем мальчишки, не доросшие даже до эфебии*. Лица молодых эллинов блестят от слез, кудрявые бороденки судорожно дергаются, а Эвмен, придерживая на ходу серебряные оковы, говорит им что-то успокаивающе-прощально. Вот: искаженные мокрые лица разворачиваются в сторону наместника Азии, и на одном из них, продолговатом, смуглом, отчетливо выписано огромное, ни с чем не сравнимое горе – и ничего больше. Зато второе…