Это было правдой. После того как я закрыл свой дом на том берегу Тибра, у меня не было больше места, где я мог побыть женщиной. Возможно, это и было одной из причин, почему я время от времени стал навещать дом Ливии. Она никогда не отказывалась принять меня и, казалось, была даже рада моим визитам, причем, льщу себя надеждой, не только потому, что я был единственным, кого она вообще могла видеть.
За исключением этого я больше никак не облегчил Ливии содержание под стражей. Ей никогда не позволялось покидать дом, и никто не заходил к ней. Было только два человека, с кем она могла общаться: я сам и ее единственная оставшаяся служанка. Но все общение Ливии со своей рабыней сводилось лишь к отдаче простых приказов и получении таких же простых ответов. Девушка-sere казалась не слишком-то приветливой. Она прислуживала Ливии очень неплохо, но исполняла свои обязанности в печальном молчании: я понял, что бедняжка замкнулась из-за того, что я отказал ей в том единственном, для чего ее вырастили.
Мне было нетрудно раскрыть перед Ливией свою двойную природу. Я почувствовал, когда поцеловал ее в тот единственный раз, что она заподозрила правду обо мне, если только она не заподозрила ее еще много лет назад, когда была маленькой девочкой. Это открытие не потрясло, не возмутило, не ужаснуло и не удивило Ливию. Она восприняла новость спокойно, что вряд ли могло произойти, будь мы с ней помоложе. К счастью для нас обоих, мы уже миновали тот возраст, когда все мужчины и женщины рассматривают друг друга исключительно как потенциальных любовников — тогда даже женщина столь добросердечная и деликатная, как Ливия, восприняла бы это открытие с изумлением, а возможно, даже с разочарованием или с некоторым нездоровым интересом, желанием «испробовать». А сейчас все прошло спокойно.
Когда я сказал ей: «Я маннамави, андрогинес, обоеполое создание», — Ливия не разразилась изумленными восклицаниями, не стала задавать вопросов, а только спокойно ждала, что еще я сочту возможным рассказать ей. Она ни разу не намекнула, что ей интересно узнать о физической природе моей аномалии. Ни разу не полюбопытствовала, на что похожи жизнь и любовь маннамави. Хотя постепенно я сам рассказал ей много чего о себе — о тех двоих, что уживались во мне, — потому что теперь, когда бы я ни оказался в Риме, я все чаще и чаще приходил навестить Ливию.
Нам было уютно вдвоем — хотя, наверное, правильнее было бы сказать, втроем. Разумеется, я всегда прихожу в дом узницы одетым как Торн, но, оказавшись внутри, я могу свободно общаться с Ливией как мужчина с женщиной или как женщина с женщиной. Я даже могу говорить с ней о многих вещах, которые не могу или не хочу обсуждать с другими людьми. Возможно, тут сыграло свою роль то, что я познакомился с Ливией давным-давно. Я встретился с ней даже прежде, чем с Теодорихом. Кстати, в последнее время я все чаще прихожу к Ливии, чтобы поговорить именно о нем.
— В моих словах есть лишь доля шутки, — сказала она теперь. — Нет, серьезно, Торн, почему бы и не рассказать королю всю правду о себе?
— Liufs Guth! — воскликнул я. — Признаться, что я почти полвека обманывал его? Если Теодорих не умрет на месте от апоплексического удара, то, конечно же, пожелает, чтобы я умер еще худшей смертью.
— Сомневаюсь, — заметила Ливия. Она из деликатности воздержалась от того, чтобы указать на очевидное: не все ли теперь равно, какого пола была такая старая развалина вроде меня. — Попробуй, Торн. Расскажи ему.
— И к чему это приведет? Мы, придворные, уже поняли, что разум и память короля затуманены. Это может пагубно отразиться на его состоянии…
— Ты сам говорил, что промахи Теодориха начались во время болезни королевы и усугубились с ее кончиной. И что сейчас единственная женщина рядом с ним — это его дочь, которая лишь неизменно огорчает его. Теодорих может почувствовать себя лучше в обществе новой женщины. Своей ровесницы, которая вдобавок хорошо знает его. И которая, как это ни удивительно, оказывается, была ему верным другом всю жизнь. Веледа вполне может оказаться той, в ком он нуждается.
— Как ты во мне? — спросил я, улыбаясь, но затем решительно покачал головой. — Я благодарен тебе за совет, Ливия, но… eheu! Нет, я не могу нарушить свое долгое молчание. Во всяком случае, пока.
— А потом, — сказала она, — может так оказаться, что будет уже слишком поздно.
* * *
Даже христианские священники, римские авгуры и готские прорицатели — словом, все те, кто притворяется, будто знает хитрости коварных демонов, — не в состоянии прогнать те злые силы, что терзают человека, когда он становится старым и беззащитным. Если существует демон забывчивости и если он впервые незаметно подкрался, воспользовавшись слабостью Теодориха, оплакивающего Аудофледу, то тогда, похоже, все остальные демоны только и ждали момента, чтобы пробиться сквозь щели в броне нашего короля. И они ловко отыскали их, потому что с этого времени каждый год случалось что-нибудь, что подобно осадному тарану разрушало защиту Теодориха.
Его королева скончалась в 520 году от Рождества Христова. А год спустя из Лугдуна пришло известие о смерти его старшей дочери Ареагни. Теодорих не особенно убивался, потому что ему сообщили, что она умерла легко, во сне, а жизнь у Ареагни была счастливой. Целых пять лет до этого она была королевой бургундов, ее супруг Сигизмунд унаследовал корону своего отца в 516 году. Вдобавок у Ареагни остался сын, юный принц Сигерих, еще один внук Теодориха, наследник бургундского престола.
Однако вскоре, в 522 году, из Лугдуна пришло другое, поистине ужасное известие. Вдовствующий король снова женился, и его новая супруга, разумеется, собиралась родить ему собственных детей и не хотела, чтобы у них были соперники. Словом, она убедила Сигизмунда убить своего первенца, юного принца Сигериха. Полагаю, мы никогда не узнаем, почему король Сигизмунд совершил это ужасное преступление, был ли он жестоким чудовищем, самым большим подкаблучником в истории или же совершенным безумцем. Так или иначе, если он прослышал о склонности Теодориха к забывчивости, или же рассчитывал на то, что его бывший тесть не заметит это чудовищное детоубийство, или же думал, что гот может позволить так оскорбить себя и оставить оскорбление без отмщения, — в любом случае Сигизмунд очень сильно ошибался.
Теодорих собрал всех нас, своих советников, в тронном зале, и мы увидели, что чудовищная ярость придала королю сил и он вновь стал тем, кого мы помнили. Его глаза перестали быть тусклыми, они засверкали синим светом подобно огням Gemini. Его борода больше не свисала самым унылым образом и не выглядела прилизанной, но воинственно ощетинилась. Когда магистр Боэций посоветовал королю не торопиться предпринимать ответные действия, а «сначала хорошенько все обдумать», Теодорих зарычал на него: