— Ты подрядился?
— Да. Можно будет заработать.
— Это — кстати.
Тут Алатристе заметил в конце улицы счетовода Ольямедилью — тот был, по обыкновению, весь в черном, наглухо застегнут, на голове шляпенка с узкими полями, на лице озабоченное выражение мелкого канцеляриста, сию минуту вышедшего из кабинета высокого начальства.
— Мне надо идти, Себастьян… Приходи на постоялый двор Бесерры.
Он положил руку ему на плечо и, ничего не прибавив к сказанному, простился с арагонцем. Неторопливо пересек улицу и нагнал счетовода возле углового дома — кирпичного, с геранями в кадках и неприметной калиткой в решетчатой ограде, за которой виднелся внутренний дворик. Не окликнув друг друга, не обменявшись ни единым словом, а лишь понимающе переглянувшись, оба вошли: Алатристе — взявшись за рукоять шпаги, Ольямедилья — с прежней уксусно-кислой миной Появился, вытирая руки о фартук, престарелый слуга, вопросительно поднял на них глаза.
— Святейшая инквизиция, — ледяным тоном оповестил счетовод.
Слуга изменился в лице, ибо в Севилье вообще, а в доме генуэзца — особенно, слова эти много чего таили в себе, и с телячьей покорностью, безмолвной безропотной, повиновался Алатристе, который связал его, заткнул ему рот кляпом и, втолкнув в какую-то комнатку, запер на ключ. Когда капитан вновь вышел в патио, Ольямедилья ждал его, притаясь за огромной кадкой с папоротником, сложив ладони и нетерпеливо крутя большими пальцами. Молча переглянувшись, оба пересекли патио и остановились перед закрытой дверью. Обнажив шпагу, Алатристе рванул дверь и влетел в просторный кабинет, где стояли стол, шкаф, несколько кожаных стульев, а в глубине виднелся отделанный бронзой камин. Падая из окна — высокого, забранного решеткой и наполовину закрытого жалюзи, — бесчисленные квадратики света плясали на голове и плечах человека средних лет, скорее пузатого, нежели плечистого, одетого в шелковый халат и мягкие домашние туфли. При появлении нежданных гостей хозяин кабинета вскочил в тревоге. На этот раз Ольямедилья не стал упоминать инквизицию да и вообще никак не представился, а, войдя следом за Алатристе, лишь обвел кабинет взглядом, удовлетворенно задержав его на открытом и набитом бумагами шкафу-поставце. Точь-в-точь кот, облизывающийся при виде сардины, подумал капитан. Хозяин же, помертвев лицом, разинув рот, но не произнося ни слова, замер у стола, так и не донеся до свечи сургучную палочку. Крашеные волосы под сеткой, нафабренные и заправленные в особые замшевые чехольчики усы, зажатое в пальцах гусиное перо — таков был Гараффа. Вскочив при появлении незнакомцев, он опрокинул чернильницу, залившую бумаги, и в ужасе скосив глаза смотрел на клинок, приставленный капитаном Алатристе к его горлу.
— Стало быть, не понимаете даже, о чем я говорю?
Счетовод Ольямедилья, по-хозяйски рассевшись за письменным столом, поднял глаза от бумаг и посмотрел на Джеронимо Гараффу — усаженный на стул и крепко прикрученный к его спинке, тот беспокойно двигал головой в так и не снятой сетке. В кабинете было не жарко, но по лбу и по щекам генуэзца катились крупные капли пота, распространяя резкий запах камеди, перемешанный с ароматом примочек и ароматических мазей, употребляемых хорошими цирюльниками.
— Уверяю вас, господа…
Коротким взмахом руки Ольямедилья пресек этот протестующий возглас, и вновь погрузился в изучение бумаг, разложенных перед ним. Гараффа — усодержатели придавали его лицу сходство с нелепой карнавальной маской — выкатил глаза на Алатристе, который, вложив шпагу в ножны, скрестив руки на груди, привалясь спиной к стене, слушал все это молча. Ледяное выражение его лица, должно быть, вселило в генуэзца еще большую тревогу, нежели неприязненно-строгая мина Ольямедильи, ибо он снова повернулся к счетоводу, как бы выбирая из двух неизбежных зол меньшее. После длительного и тягостного молчания тот оторвался от бумаг, откинулся в кресле и, сложив руки на животе, завертел большими пальцами. Вот же крыса канцелярская, подумал Алатристе. Но крыса, на которую походил Ольямедилья, должна была страдать несварением желудка или ощущать во рту горький привкус желчи.
— Ну, хорошо… — холодно произнес счетовод заранее припасенную фразу. — Разъясним дело. Вы знаете, о чем я говорю, а мы знаем, что вы знаете. Все прочее есть зряшная трата времени.
У Джеронимо Гараффы так пересохло во рту, что заговорить ему удалось лишь с третьего раза:
— Клянусь Господом нашим Иисусом Христом… — хрипло сказал он, и от страха чужестранный выговор звучал явственней, чем обычно. — Я ничего не знаю об этом фламандском паруснике.
— Иисус Христос не имеет к нашему делу ни малейшего отношения.
— Это произвол!.. Я требую правосудия…
Последняя попытка Гараффы придать своим словам должную твердость захлебнулась в прорвавшемся рыдании. Одного взгляда на каменное лицо Диего Алатристе хватило бы, чтобы понять — правосудие, которого требует генуэзец и благосклонность которого он, без сомнения, привык приобретать за хорошенькие серебряные монетки по восьми реалов, пребывало сейчас далеко-далеко от этой комнаты.
— Куда причалит «Вирхен де Регла»? — с прежним спокойствием вопросил Ольямедилья.
— Не знаю… Пресвятая Дева… Не понимаю, о чем вы…
Счетовод почесал нос и значительно посмотрел на Алатристе. Капитан подумал, что этот Ольямедилья являет собой живое воплощение, ходячий образ чиновничества, забравшего такую власть в заавстрияченной нашей Испании, — дотошного, скрупулезного и беспощадного. Он мог быть судьей, писарем-делопроизводителем, альгвазилом, адвокатом — любым из обширной коллекции гадов и тварей, процветавших под сенью престола. Кеведо и Гуадальмедина уверяли, будто он — честен. Очень может быть. Но всеми прочими своими деяниями и дарованиями он ничем не отличается от черной стаи алчного и безжалостного воронья, обсевшего судебные залы, адвокатские конторы, аудиторские палаты и прочие присутственные места обеих Испании, самого Люцифера обштопавшего по части гордыни, Какусаnote 14 затмившего лютым мздоимством, далеко позади оставившего Тантала в неуемной и неутолимой жажде почестей, и никогда ни один язычник не изрыгал хулы кощунственней, нежели та, что содержалась в писаниях сей братии, неизменно гибельных для сирых и убогих, но играющих на руку сильным и власть имущим. Вот уж точно — ненасытные пиявицы, по самой природе своей лишенные милосердия и малейших понятий о приличиях, зато сверх меры одаренные невоздержанностью, хищностью и фанатически-рьяным лицемерием, когтящие и терзающие именно тех, кто вверен их попечению. Впрочем, человек, который угодил им в лапы сегодня, — не сирый, не убогий, не жалкий. Хотя жалости достоин, что уж там говорить.