Я шла по улице и думала, какое же наказание назначить для Антонио, чтобы не слишком оскорбить его и чтобы злые языки перестали болтать о случившемся. Но чем ближе подходила к замку, тем яростнее были мои мысли, тем сильнее мне хотелось наказать зарвавшегося вассала.
Но наказывать кузнеца обычным способом — кнутом либо дыбой — мне показалось недостаточным.
Захотелось, чтобы все простолюдины навсегда поняли, что обращаться со мной, как с ровней, даже бывшей ровней, непозволительно, чревато неприятностями. Это следовало было сделать давно, и не моя вина, что первым попался под руку именно Антонио.
3
1566 год от Рождества Христова. Милый мой муженек Жак де ля Мур действительно любил меня. Познав меня в бассейне, крича при этом: « Изменщица! Ай, какая ты изменщица!» — он помог мне подняться со спины тритона, справиться с намокшим и изрядно отяжелевшим платьем, выбраться из бассейна, а потом сказал:
— Хорошо. Я разрешаю тебе переспать с садовником. Но только один раз. И не в моем доме.
Мне стало так хорошо, что я поцеловала ему руку.
Потом он помог мне раздеться и провел в дом, где старая его кормилица Джинна (я ее все равно звала Лючией — и Джина отзывалась на это имя) насухо обтерла меня мягким и толстым полотенцем, а потом помогла одеться в платье, в котором я всегда ходила в гости к высокородным господам и которое нравилось им всем без исключения. При этом Джина ворчала:
— Вам, синьора, в платье купаться никак нельзя. Парча холодной воды не любит. Теперь съежится, перекособочится, на вас не налезет. Еще каменья, небось, потеряли в бассейне. А скажете, что слуги уворовали. И на людях при свете дня тем, чем занимались вы с синьором, делать нельзя. Слуги не должны видеть, как хозяева занимаются любовью.
— Ты, Лючия, прямо, как отец мой, — отвечала я. — Что ты понимаешь в любви, старая корова?
— Да, я старая корова сейчас, — согласилась Джина. — И любовью не занимаюсь уже пять лет. Но было время, когда и я была молода, любилась страстно. И не думаю, что вы — молодые — знаете больше о сладком деле, чем я.
Ворчание старой дуры веселило от души. Я то и дело ехидничала, подзадоривала Джину, а она отвечала обстоятельно и так скучно, что я не верила ни одному слову ее о том, что была она молода и любила кого-нибудь.
Развязав тесемки на ее платье, я сунула руку в прореху и нащупала ссохшуюся, маленькую грудь.
— Этим ты прельщала мужчин? — рассмеялась я. — Этим?
Джина осторожно вынула мою руку из-за пазухи, отвела ее в сторону, ответила без обиды в голосе:
— Доживете до моих лет, синьора, будет у вас грудь такая же. И встретится вам молоденькая девушка, которая так же надсмеется над вами, как вы надо мной.
— Вот как? — развеселилась я. — Значит, и ты надсмеялась когда-то над старухой?
— Было дело, — ответила Джина. — Когда-нибудь я расскажу вам об этом, синьора. А сейчас вам надо пристегнуть юбку так, чтобы она легко отстегнулась, и вы могли бы положить ее на стул, чтобы не помять и одеть снова.
Слова вроде бы и заботливые, а, по сути, оскорбительные, ибо тем самым служанка как бы говорила, что знает зачем муж мой везет меня в гости. За подобные слова в своем родовом замке или в любом селе моих ленных владений я могла бы наказать старуху сотней плетей — и та бы сдохла на двадцатом ударе. Но в Риме слуги не были крепостными, они были свободными людьми, всякую смерть холопа там расследовали люди папы, требовали объяснений и штрафа. А муж мой лишних трат не любил, деньги ценил превыше мнения толпы о себе, мог и не заплатить за смерть этой дряни. Потому я сдержала желание взять Джину рукой за волосы и трахнуть лбом о каменную стену, сказала с ласковой улыбкой на устах:
— Ты очень заботливая, Лючия. А теперь поди и вымой мой горшок. Но смотри — чтобы был чистым, не как в прошлый раз. А то заставляю вылизать его языком.
Когда Джина ушла, я достала из тайника ларец с драгоценностями и принялась примерять их перед зеркалом.
Лицо некрасивого мужчины с носом-топориком и с порезами на шее улыбалось мне из стекла…
4
1560 год от Рождества Христова. Граф, услышав о моей просьбе наказать кузнеца за дерзость, обрадовался:
— Молодец, девчонка! — вырвалось у него. — Рассуждаешь, как синьора.
К моей симпатии к Антонио он относился с большим предубеждением, но, понимая, что ломать меня на глазах крестьян нельзя, делал вид, что не обращает внимания на девичьи капризы.
— Синьор! — сказала я, обиженно поджав губы. — Мне кажется, вы сказали грубость.
Тут граф и вовсе расцвел. Облапил меня, прижал к себе так, что забило дрожью все тело. Вдруг ослабил хватку, подхватил меня под мышки, подбросил к потолку и, поймав, визжащую от восторга и страха, крепко поцеловал прямо в губы.
— Мне можно, — сказал, глядя в пылающие мои глаза. — Но другим спуска не давай. И еще…
Отпихнул от себя, не отпуская прямого взгляда от моих глаз, продолжил:
— Буду учить тебя фехтованию. Даме не положено, говорят, но я должен быть уверен, что ты сумеешь за себя постоять. Завтра в шесть утра будь одета в мужской костюм. Пойдем на луг.
Предложение было столь неожиданным, столь приятным, что я даже забыла о причине, приведшей меня к графу.
Но он не забыл.
— И как ты думаешь его наказать? — спросил граф.
— Кого?
— Антонио.
Мне вдруг стало жаль бедного кузнеца.
— Я уже не хочу его наказывать, — призналась я.
Граф несогласно покачал головой. Но спорить не стал. Заговорил, как с купчихой:
— Учти, Антонио — вольный. Он — мастер цеха кузнецов. Всякое оскорбление его — оскорбление всего цеха.
— Пусть тогда он не будет кузнецом, — сказала я. — Пусть поработает до зимы углежогом. Можно?
— Будь он лично моим кузнецом — да, — объяснил граф. — Но я сам пригласил его сюда. Когда он был самым молодым мастером в герцогстве.
— Кузница — твоя? — спросила тогда я.
— Моя.
— Инструменты твои?
— Мои.
— И железо, которое он кует?..
— И железо, — согласился он, поняв сразу, куда я клоню.
— А что в этой деревне его?
Граф пожал плечами.
— Да, пожалуй, ничего, — ответил. — То, что на нем, то — и его.
— Если заартачится, пусть выматывается на все четыре стороны, — заявила тогда я. — И посмотрим — сумеет ли он одним своим званием мастера прокормиться.
Граф внимательно посмотрел мне в глаза, покачал головой:
— Не позавидуешь твоим врагам, девчонка, — сказал. — Что ж… пусть будет по-твоему.
Антонио не заартачился. Он молча выслушал мой приговор. Сказал, что ему потребуется один день на то, чтобы передать свои дела подмастерью.
На следующий день он ушел в лес, где в течение осени и лета жили, не приходя в деревню, углежоги — мужики, как правило, пропащие, к крестьянскому труду не пригодные, любящие заглянуть на дно кружки, потому в селе не привечаемые.