— Ну, нет, Александр Иванович, — подступилась к нему Дарья Петровна. — Мы такие речи ваши слышать не желаем. Рано петь отходную. Мы ещё постоим за себя.
— Скажите ему и вы, — повернулась она к Зяблику, — надо же что-то делать!
— Я тоже говорю: надо что-то делать! Партийный секретарь ваше имя в грязь решил втоптать, а мы вас до небес поднимем. Он-то институт со страниц городской газеты облаял, а мы о ваших заслугах в центральной прессе раструбим. Пусть не думает, что вся пресса за ним пойдёт; нет, голубчик, печать у нас в кармане, а не у тебя. Если раньше говорили: у кого деньги, тот правит миром, то теперь мы к этому прибавим: к деньгам-то ещё и печать нужна. Недаром же мы ещё с прошлого столетия за печать незримую войну ведём. Держитесь поближе таких друзей, как я; в друзьях все нуждаются — владыки тоже.
Зяблик бросал своему патрону соломинку, и Буранов понял, здесь его спасение. Заговорил примирительно и с чувством глубоко скрытой благодарности:
— В друзьях, мой друг, и я нуждаюсь. Ох, как нуждаюсь. Теряя друзей, человек подчас, — каким бы он ни был, — лишается в жизни всего, доживает век в безвестности и уединении. В истории Рима много выдающихся лиц… Консулы и диктаторы нередко завершали свой путь в нищете. Славнейший из полководцев Фабриций под старость грелся у бедного очага и ел коренья, которые сам же добывал из земли; великий Курий на закате был нищий. О людях искусства и говорить нечего. Поэт поэтов Овидий… Моцарт, Бетховен… А наша русская сколь героическая, столь же и многострадальная история… Пушкин жил в долг, Белинский умер нищим, Мусоргский — в больнице. Человек, если даже он великий, нуждается в поддержке друзей. Сейчас же, как вы верно думаете, и не во мне дело — институт спасать надо. Я-то уж не борец более, а вы ищите свои меры, возражать вам не стану.
И совершенно искренне, с хорошими чувствами к своим спутникам, Буранов мысленно для себя решил не уходить из института, а держаться до тех пор, пока это будет нужно его соратникам.
— Давно я не был на службе. Что там?.. Поди тревожатся? Чай, слухи разные, разговоры…
— Разное болтают. Вон Филимонов… Без всякого уважения к вам, — говорит Зяблик.
Буранов посмотрел в сторону бани, затерявшейся в малиннике в дальнем углу усадьбы, — там монтировали электрическую схему учёные во главе с кандидатом технических наук Филимоновым.
— Филимонов — знаток электроники, на выдумку горазд, — заметил академик.
— Вот-вот, выдумщик известный! Недавно шуточку отпустил — невинную вроде бы: «Академик вовнутрь себя смотрит».
Притормозил шаг Буранов, глотнул воздух, точно выброшенная на берег рыба. На грудь будто гирю повесили: огруз в одночасье.
Дед Ефим махнул рукой:
— Э-э, право. Собираете сплетни!
Юркнул в калитку, побрёл в сторону бани, — там он жил во времянке.
Академик, собравшись с силами, выдохнул:
— Так-то он платит за доброту мою! И — Дарье:
— За общий стол не зови. Не желаю.
Старик помрачнел, замкнулся и уже никого не хотел слушать. За Дарьей Петровной и Зябликом в дом не пошёл, свернул на тропинку, ведущую вниз по косогору; там у ручья стояли плотным рядком четыре молодых ели.
Буранов садится на поверженный временем и болезнями дуб — невольно предаётся старческим думам. Из института надо уходить. Пора. Осенью исполнится восемьдесят пять! Эх-хе…
Стороной сознания ползёт мысль о смерти. Буранов знает: дай он ей волю — тучей закроет горизонт. Безвольно повиснут руки, потухнут глаза. Вот тогда он действительно обратит взор вовнутрь себя, будет смотреть, смотреть… «Нет! — ударяет Буранов кулаком по корневищу дуба. — Не все старики смотрят вовнутрь себя! Вон — Ефим! Он тоже старик, а бегает словно олень, на нём сад держится, он дрова рубит, печки топит!»
Буранов, словно подкинутый пружиной, вскакивает и идёт к долгу — там люди, там сегодня много людей.
К воротам усадьбы две «Волги» подъехали. Из них вышли трое мужчин. Багажники раскрылись, и оттуда полетели бурдюки с вином, ящики с коньяком, фруктами. Они аккуратно складывались у калитки с внутренней стороны двора. Сложив штабелёк, мужчины плотно прикрыли калитку, и машины нырнули в сгустившийся мрак летнего вечера.
К ящикам подошёл Галкин, сотрудник института, работавший с Филимоновым в бане. С минуту размышлял, кому и за какие доблести дары Кавказа? Фломастером на крышке жирно написал: «Получай, вшивый взяточник, свою долю!»
На главной веранде и в комнатах нижнего этажа зажглись огни. На балконе второго этажа раскрылась дверь и на свет, лившийся из окон бильярдной, выдвинулись знакомые Галкину силуэты — «Три Сергея», учёные, занимавшие в институте видное положение. По странной случайности они имели фамилии, происходившие от имени Сергей, — Серёгин, Сергиенко и Сергеев-Булаховский, — «Три Сергея», как дружно называли их в институте. И то ли за удачно начавшуюся для них карьеру, — молодые, а уже доктора наук, — то ли за их близость к академику, парткому — ко всему, что составляет власть, влияние, их ещё называли авангардистами, вкладывая в это слово значения и нюансы, оттеняющие стиль нового времени, черты молодых учёных, которым завтра надлежит взять руль науки и повести её к новым высотам.
Надменность поведения, небрежность, с какой они относились ко всему на свете, угадывавшиеся в каждом их слове, жесте; протест ко всему заведённому раньше, — до них и без их согласия, — нежелание разделять общие заботы, суетиться во всех повседневных делах; их независимые позы, едва заметная реакция на приветствия; одежда, подчёркнуто модная, фирменная, нарочито опрощённая, — всё у них шло от нового времени, от каких-то необыкновенных дел, каковыми они были заняты и результаты которых вот-вот должны объявиться.
Они сейчас всё больше жмутся к Буранову, Зяблику, в выходные дни все трое, как вот теперь, под видом всяких хозяйственных работ, приезжают на дачу к академику. Боятся за свои лаборатории: вдруг как прикроют, сольют с другими, сократят?
Василий из сада видел их силуэты.
Раньше, глядя на их самодовольные, вальяжные фигуры, тянулся к ним, но, будучи по положению в институте и по уровню культуры значительно ниже их, тяготился своим бессилием и втайне завидовал им чёрной завистью.
Они почти открыто смеялись над шефом его лаборатории, обвиняли его в неумении заставить уважать себя, «выбить» оборудование, высокие оклады для себя и своих сотрудников. Во время одного такого разговора Василий случайно оказался с ними рядом, хотел дружески поздороваться, и даже рука его дёрнулась в их сторону, но никто из них не обратил на него внимания и даже не удостоил взглядом. Это был удар по самолюбию, по самому больному месту в характере Василия. Как и многие люди, он мог простить ложь, коварство, урон, нанесённый ему, но не мог извинить и забыть обиду. Она как заноза вонзилась в сердце и кровоточила, требуя отмщения. Он тогда сцепил зубы и возненавидел их, но оттого тяга к ним не убавилась, а ещё более распалилась. Галкин не знал их занятий — темы их были закрыты, не знал истинного положения и знаний каждого из них, но продолжал искать их внимания и дружбы.