легко на душе было, а вернулся на поляну, запалил костер, дымной струей заволокло сердце. Глядел на Настю, думал: «Печаль ты моя, я ли тебя не люблю, головы своей за тебя не жалел, а ты… Не иначе околдовал татарин девку, напустил порчу. Как новую напасть избыть, на черный морок с мечом не пойдешь!»
Не заметил, что Настя проснулась; когда шевельнулась она, поднял голову, пытливо заглянул в тихие, глубокие озера ее печальных очей. Потемнела их прозрачная лазурь, тишина стала обманчива, и ждешь тревожно — поднимется из синей бездны неведомое, холодным плёсом [66] сверкнет.
Неведомое! Когда–то думал, что все мысли Настины изведал, а ныне… Гадай о них по потаенному блеску очей, жди беды. Вот и сейчас прозрачные искры дрожат у нее на камышинках ресниц. Кабы искры эти только лесной росой были!..
И опять спор, и опять то же.
— Лада моя, доколе мучить меня будешь? Неужто вправду в монастырь от меня уйдешь? Невмоготу мне это.
Долго, долго смотрела она на Семена, — вот ведь, кажется, близкий, родной, а по–прежнему не прижмешься к парню: ужасом зимним изошла душа, и Семкиных ласк ей не надо. Страшно! Вдруг он мурзу напомнит. Скинула плащ, подхватила упавшую косу.
— Не мучь меня, Сема. Нет у меня никого, кроме тебя, только и к тебе пути мне заказаны, для такой одна дорога — в черницы, грех замаливать.
— Да где он, грех–то? Мурза грешил, а ты виновата? Настенька! — хотел обнять. Настя рванулась прочь, спасаясь от сомнений своих, полоснула парня по сердцу:
— Небось попрекнешь потом, что порченую в жены взял…
И ушла, приминая моховые кочки. Семка глядел ей вслед: пошла к ручью — умыться… не оглянулась даже. Туман! Туман!
Лесам скоро конец, по всем приметам, жилье людское близко, надо бы помаленьку выбираться из дебрей, да неведомо: ушел мурза в Орду аль нет?
Но хлебушко на исходе, каждую крошку беречь приходится, не выйти нельзя.
А потом куда?
Настя в монастырь, а ему, Семке, и идти некуда.
Дрогнули под утренним ветром листья осин, розоватые космы тумана шевельнулись, поползли, цепляясь за ветви, обволокли Семку, стали студеной, беспросветной, белесой мглой… И опять тишь в лесу, только птицы щебетать начинают.
Вдруг сучок треснул. В ельнике мелькнула серая тень.
Волк?!
Настя хотела крикнуть, позвать Семку, но промолчала: обрадуется парень, невесть что подумает, почто ему сердце зря бередить — стояла, затаясь, и только тут разглядела, что это не лютый зверь [67] лесной, а просто бездомный пес вышел на поляну и сел недалеко от костра.
За шелестом осин едва разобрала Настя негромкую речь Семена:
— Что, пес, чаю, голоден ты? Эк брюхо у тебя подвело.
Парень вынул из–за пазухи ломоть хлеба, взвесил на руке, подумал, отломил половину, швырнул псу; тот испуганно бросился в сторону, потом понял, кинулся обратно к хлебу, жадно проглотив кусок, растерянно повел носом по пустому месту, взглянул на Семку, вильнув хвостом, доверчиво подошел к нему.
Настя глядела из–за сосны. Ей ли Семена не знать, а таким никогда его не видывала.
«Вот он каков, с бродячим псом последним куском поделился, пожалел, да и сам он какой–то понурый, жалкий».
— Эх, псина, видать, солоно тебе пришлось, и драный, и голодный, — тихо говорил Семка, — ишь и репей прошлогодний в шерсти у тебя запутался, а у меня в сердце горе репьем сидит. — Смолк, гладил собаку, вздохнул: — Вот покинет меня Настя, я таким же бездомным бродягой стану. — Обнял пса за шею, ткнулся лицом в косматую шерсть.
Что–то давно потерянное, теплое, девичье шевельнулось в груди у Насти, бросилась к Семену, только и смогла вымолвить:
— Сема, милый, прости!
— Настя!
Взглянул ей в глаза — прежние! Привлек Настю к себе, поцелуями осушил ей глаза, целовал дрожащие губы, тяжелые кольца снова упавшей косы.
По–старому, по–доброму смеялась Настя, но вдруг будто опомнилась, сказала строго:
— Отпусти меня. Доброй женой тебе буду, а пока отпусти.
Семен послушно откинулся, пристально посмотрел на Настю, потом взглянул на пса, сидевшего рядом.
— Друг, ведь это ты мне Настю вернул! — И вдруг, ухватив удивленного пса за уши, притянул к себе и крепко поцеловал в холодный, мокрый нос.
2. В СТЕПЯХ ОРДЫНСКИХ
Наконец–то над головой не серый войлок московских туч, а высокий, промытый дождями, синий–синий шатер родного неба. Под ним степи лежат ковром зеленеющим.
Тагай не стал дожидаться мурзы — пока старый пес скачет в Москву да обратно, можно поспеть в Орду. Оболгать посла перед ханом дело страшное, но… Кульна поверит, и неизвестно еще, кому удача будет — мурзе или сотнику: пути Аллаха неисповедимы, а плетку Ахмед–мурзы Тагай не забыл. Когда же в первых кочевьях узнали татары, что Кульны нет в живых, еще больше обрадовался Тагай. Весть о новом хане арканом упала на шею Кульниного посла, осталось затянуть петлю. Добыв свежих коней, Тагай спешил в Сарай–Берке.
Вечером с высокого берега татары увидели излучину Итиля. [68] Широко разлились полые воды великой реки. Отложив переправу до утра, Тагай велел разводить костры, сам пошел к реке. Встав наверху у края обрыва, зорко вглядывался в темнеющие