Вспомнился эпизод на даче академика. Шушуня осудил дурака Галкина и будто бы даже прикрикнул на него. И, вспомнив это, Зяблик сильнее затряс руку будущего секретаря, другой рукой коснулся плеча:
— Зайдём ко мне. На минутку.
В приёмной Зяблик почти не взглянул на двух секретарш — свою и директорскую, раскрыл дверь бурановского кабинета. И, продолжая разговаривать с Шуигуней, с минуту держал её открытой; кидал взгляды на входящих в приёмную учёных; демонстрировал всем: видите, сегодня я по случайности или по каким-то иным причинам открываю кабинет директора, а завтра войду сюда хозяином. Привыкайте, друзья, привыкайте.
Зяблик не был артистом, не знал таких наук, как педагогика, психология; стихийно применял и педагогические и психологические приёмы, применял тонко, ненавязчиво, однако хорошо понимал, что именно эти приёмы и являются главным оружием его самоутверждения, его стремительного движения по служебной лестнице.
В кабинет директора не вошёл; постоял в дверях несколько минут, резко повернулся, прошёл в свой кабинет. За ним проследовал Шушуня; шёл бодро, тугим пружинным шагом. В его позе ещё сохранялась покорность, он ещё не полностью распрямился, но в линиях спины, головы и шеи уже проглядывала решимость, пробуждённая ласковым отношением начальника, взбодрённая пока ещё смутной, но уже крепко запавшей в душу надеждой.
Сидели за строгим полированным столом, в небольшом, обшитом фанерованной плиткой кабинете помощника директора — ещё старой, сиротливо выглядевшей теперь комнате, в которой изначала помещались референты. Шушуня оглядывал кабинет недоумённым взглядом и думал: где же теперь будет сидеть Зяблик? По его новому сану он должен располагаться шире и богаче, чем заместитель по хозяйственным делам Дажин, чем заместитель по науке и другие высокие чины института. Где же такой кабинет будет? И когда в нём новый хозяин воцарится?
Зяблик точно читал тайные мысли Шушуни, не мешал разглядывать свою бедную обитель, улыбался лукаво и будто бы даже покачивал головой: простота ты простота! Скоро вы все увидите, где место Зяблика, какую он власть возьмёт над всеми вами.
Вспомнил хозяин кабинета обещание, данное самому себе в момент, когда зачитали приказ о его новом назначении: сходки, митинговщину свести на нет, тары-бары ни с кем не растабаривать, сотрудников приучать к деловому стилю. Откинулся на спинку кресла, сказал:
— Отчётно-выборное скоро. Что вы думаете, кого секретарём избрать?
Шушуня чуть не бухнул: «Собранию решать», — на кончике языка задержал наивную мысль. Зяблик не из тех, с кем можно разводить демагогию. В свою очередь спросил:
— Советуетесь со мной?
— Да, хочу знать ваше мнение. Вы ведь, кажется, член партийного бюро?
— И вы тоже.
Засмеялись. Посмотрели друг другу в глаза. Впервые за три года пребывания в институте Шушуня разглядывал глаза Зяблика, птичьи, круглые с расширяющимися на свету зрачками. В них вечная ночь копошится.
— Котин Лев Дмитриевич. Лучшей кандидатуры не вижу.
Шушуня бил в десятку: знал о братских узах Зяблика и Котина, не разлей вода они были дружками. И так же краем уха ведал: подмочил ему корешок репутацию, видно, Зяблик хочет подержать своячка в тени.
— Котин — вчерашний день. Год или два назад он бы прошёл, теперь народ к трибуне прёт, каждый на свой лад права качает. Котина зарубят, братец ему хвост подмочил.
Шушуня вскинул длинные девичьи ресницы, чуть откинулся назад. Мелкие морщинки, подёрнувшие кожу возле глаз, тугую изобличали думу. С чего бы… метаморфоза такая?
А у Зяблика вдруг сердце ёкнуло от собственной чрезмерной смелости, — наперекор директорской воли иду. Решил же старик! Впрочем, тут же охладил тревогу: большинство в партбюро — мои люди. Шушуню выдвинет собрание. Надо показать старику свою силу, хватит ему в институтские дела нос совать.
— Не знаю, Артур Михайлович. Котина заменить трудно, его в институте любят, к нему идут с горем и радостью.
Шушуня на собеседника не смотрел, играл ва-банк — бил, что называется, в десятку. И не промахнулся.
— Знаю! — срезал Зяблик. Но не сердито. И Шушуня тёплую нотку в словах начальника уловил. Зяблик хоть и возражал, хоть и отшибал Котина напрочь, но зла к нему не питал. Слышало сердце Шушуни: игра тут задумана. Осторожненько ходы выбирай, не плюхнись в лужу.
Немалый опыт имел Шушуня в «дворцовых делах». В провинции важный пост занимал, а затем в столице, в министерстве не последним человеком был. Пост замминистра плыл в руки, да сплоховал, не в те колокола ударил — раз, другой, и — вылетел! А летят у нас обыкновенно на самое дно. Благо, если сил достанет зацепиться, устоять, а не то — пиши пропало. Был человек — и нет его. Из министерства как в колодец — в институт свалился, а и тут не тихо, и тут подводные камни кругом. Держись, Шушуня, в другой раз не оплошай. Дальше лететь некуда, а тебе ещё десять лет до пенсии.
Сердце подсказывает: Зяблик в силу входит, ему потрафляй, его сторону держи. И противны Шушуне собственные мысли, — совесть ему от природы положить не забыли. Фронтовик бывалый, и крепкую мужскую дружбу ценит, и людей, умеющих постоять за себя, уважает, — а вот, поди ж ты, как жизнь устроена: крутись, а то сгинешь. Такой строй жизни нашей, так уж всё спаялось, спеклось, перевито-перетянуто. Не хочешь валиться дальше, в небытие, — виляй хвостом, как трусливый зайчишка.
— Хочу вас предложить! — кинул Зяблик дорогой подарок.
Пожал плечами Шушуня, очи отвернул в сторону. Не по-мужски вёл себя, да счастье горой валилось, дыхание спёрло. Снова пожал плечами: смотрите, мол, вам виднее.
— Ладно. А теперь ступайте.
Шушуня подхватился, на ходу выпрямился, сдержал шаг — вышел с достоинством. Зяблик повторил вычитанное в исторических повестях старинное слово: «ступайте». Оно ему нравилось. Цари так говорили. И рукой при этом жест делали. Зяблик, оставшись один, попробовал этот жест — будто получается, улыбнулся своей прихоти. Ничто не наполняло его сердце такой глубокой всепроникающей радостью, как сознание власти над людьми. Ощущение силы и способности делать для людей добро или зло пьянило воображение, отдавалось во всём теле сладким гулом. Пронизывал этот гул с ног до головы.
Жизнь казалась сплошным праздником, и при одной только мысли, что судьба могла сложиться иначе, что мог бы он прозябать где-то рядовым человеком, при одной только этой мысли колючий холодок бежал по жилам, пронимал до пяток. Нет, что там ни говори, а жизнь замечательная штука, особенно если ты вполне руководишь собственной судьбой, можешь подвигать себя то вправо, то влево, а то вверх — в зависимости от обстоятельств. К жизни тогда интерес пробуждается, и каждое утро счастливой улыбкой встречаешь.