Но он не мог видеть злобного выражения ее лица, потому что у озера было совершенно темно. Он принял ее окрик за выражение нетерпения.
— Здесь я, боярыня, здесь… Аль заждалась, сударушка?
И он сильно обнял ее, но она оттолкнула его от себя таким могучим движением, что он чуть не свалился в озеро.
Тогда он пришел в бешенство.
— Так‑то ты! — заговорил он, подходя к ней и еле произнося слова от душившей его злобы. — Так‑то ты! Что ж, играешь ты со мной, боярыня? Ну, со мной игры плохи. Ежели ты не любишь меня, а только шутишь, то не жить ни тебе, ни мне в эту ночь.
Он говорил на своем гортанном наречии, с трудом подбирая слова, и, опьяняясь ими, вдруг пришел в неистовую ярость и выхватил из‑за пояса короткий кинжал.
Лезвие его блеснуло при свете молнии, и Марья Даниловна сообразила тотчас же, что дело ее будет проиграно безвозвратно, если она тут же не сумеет успокоить его.
— Алим, — сказала она, падая перед ним на колени, — Алим, спрячь кинжал! Ты ошибаешься… Я рассердилась, потому что ты не шел ко мне, я заждалась тебя.
При первых же звуках ее слов, сказанных нежным, любовным голосом, гнев его утих. Он был сыном степей, настоящее дитя природы, быстро, по малейшему даже поводу приходивший в радость и в гнев.
— Алим! — продолжала она, видя, что он спрятал кинжал. — Освободи меня отсюда, и я… я дам тебе много, много денег. Да вот, — подымаясь с земли, вдруг сказала она, — на, возьми, на первый случай.
Цыган выхватил из ее рук протянутые ему деньги, повернулся лицом к озеру и с силой швырнул их в воду.
— Вот твои деньги, — проговорил он. — Пусть их заклюют рыбы. Не деньги мне твои нужны, а любовь, одна лишь любовь!
— Освободи меня отсюда, и я буду… твоя.
Он бросился к ней и снова обнял ее. Но она тихо, настойчиво высвободилась из его объятий.
— Нет, нет, — сказала она твердо. — Нет, не теперь, не раньше, как я уйду отсюда.
— И пойдешь со мной в табор?
— Пойду.
— И будешь жить с нами в таборе?
— Буду… хоть на краю света.
— Правду говоришь или издеваешься над бедным цыганом?
— Правду, Алим.
— Ну, так слушай, что я скажу тебе.
И он быстро рассказал ей подслушанный им в беседке разговор.
Она, слушая его, дрожала. Итак, скоро предстоит донос, потом ее увезут и казнят.
— Ты видишь, — заговорила она, захлебываясь от страха, — ты видишь, надо бежать. Возьми меня, делай со мной, что хочешь, только бежим отсюда, бежим так, чтобы никто никогда не узнал меня.
Они стали составлять план бегства.
Цыган советовал обокрасть Никиту в эту же ночь, потому что деньги могут им пригодиться. Он, по‑видимому, уже забыл свою величественную выходку с предложенными ему деньгами. Но Марье Даниловне было мало так просто расстаться с усадьбой. Душа ее кипела жаждой мести.
Ей хотелось отмстить Телепневу, Никите, Наталье, словом всем этим людям, которых она яростно ненавидела.
Она уже стала излагать цыгану свой план, как вдруг их свидание было прервано старухой, матерью цыгана.
Она следила давно за своим сыном и проникла за ним по пятам в сад.
Теперь она стояла перед ними, точно выросшая из‑под земли, и говорила им торопливо:
— Бегите, бегите отсюда! Вас выследили. Молодой боярин с челядью спешат сюда.
Марья Даниловна, пользуясь темнотой грозовой ночи и знанием дорожек, быстро скрылась во тьме.
Молния раза два осветила голубоватым пламенем ее темный силуэт, который вскоре исчез, словно сгинул, за кустами.
Но Алиму бежать не удалось.
Застигнутый Телепневым, пришедшим сюда в сопровождении стремянного и челяди, цыган растерялся и встретил их, стоя и сверкая своими черными глазами на врагов.
— Зачем ты забрался ночью сюда, в боярский сад? — грозно спросил его Телепнев.
Но цыган молчал.
— Ответишь ты мне или нет?
— Не отвечу.
— Почему?
— Не твой сад, не тебе и спрашивать. И не мне ответ держать перед тобой.
Он сделал быстрое движение, чтобы выхватить кинжал, но двое из холопов кинулись на него и обезоружили его.
— А, так вот ты какими воровскими делами занимаешься, — вскрикнул взбешенный Телепнев. — Ну‑ка, ребята, проучите‑ка вора‑цыгана еще раз, дабы ему неповадно было таскаться сюда из своего табора.
Арапники свистнули в воздухе. Слуги повалили цыгана и стали бить его. Старуха стонала и выла.
— Пощадите, — умоляла она, — пощадите!
Но ее никто не слушал, и тогда она перестала выть, подошла к Телепневу и твердо проговорила:
— Милостивый боярин! Не красть он пришел сюда! Не красть! Я скажу тебе, зачем он пришел сюда, только прикажи, чтобы они перестали его бить.
Но Алим, изнывая от боли, грозно крикнул ей:
— Молчи, мать! Если скажешь хоть слово, не видать тебе меня больше.
Телепнев приказал прекратить наказание и связать цыгана.
Цыганка подошла еще ближе к молодому боярину и тихо сказала ему:
— Боярин, отпусти цыгана! Отпусти его с миром… Коли отпустишь, хорошо тебе будет… Счастье в жизни будет… Любишь ты, и тебя любят. Ох, как тебя любят! Муж мешает. Отпустишь цыгана — все хорошо будет, навеки твоя будет…
Телепнев, пораженный этим предсказанием, молчал и колебался.
Но потом он вдруг отдал приказание освободить Алима.
Его развязали, и он быстро скрылся со старухой из сада под ливнем начавшегося дождя, при свете яростно сверкавшей молнии и при громе грозно раскатывавшегося грома.
Уходя, он погрозил Телепневу кулаком, и боярин бросился на него, но старуха остановила его, подняв руку и быстро успела сказать ему:
— Оставь его, боярин милостивый! Тебе с твоей голубкой нечего бояться когтей злого ястреба…
Ввиду всех этих событий Телепнев не уехал на другое утро, решив остаться еще на некоторое время в усадьбе, пока он не будет иметь полной возможности убедиться в безопасности Натальи Глебовны.
Что‑то подсказывало ему, что цыган не оставит так происшествия прошлой ночи, да и от Марьи Даниловны он не ждал ничего доброго.
Он решил пожить, присмотреться и затем со спокойной совестью уехать.
Наступил вечер. Гроза к утру прошла, и день был веселый, светлый и теплый. Вечер выдался тоже прекрасный. Все мирно дремало в усадьбе, и никому не могло бы прийти в голову, что под крышей этого боярского дома, окруженного полями и садом, готовятся бури и грозы.
Никита Тихонович дремал в своей опочивальне. Здоровье его ничуть не поправлялось, и лихорадка не покидала его ни днем, ни ночью. Голова его горела, как в огне, глаза глубоко ввалились и точно налиты были свинцом. Ноги его не двигались, словно окостенели, и о том, чтобы встать с постели, нечего было и думать.