Что там с ними было, и как прошла высадка, я знать не мог по известной причине: как раз в это мгновение соскочил с тарана на покореженный борт галеона, поскользнулся, выпачкался в сале и смоле, но на ногах устоял и все же спрыгнул на палубу. Там обнажил саблю и плечом к плечу с товарищами взялся за дело, тщась выполнить его как нельзя лучше. Эти люди были или, по крайней мере, казались англичанами. Трое или четверо белобрысых уже стали, благодаря нашей картечи, холодными блюдами; один раненый истекал кровью, и та из-за крена судна ручьем текла к противоположному борту. Сколько-то человек пытались защищаться, укрывшись за брюканцом мачты, за парусами и бухтами канатов и открыв по нам стрельбу из пистолетов, причем даже ранили одного из наших, но мы, не обращая внимания ни на пальбу, ни на громкие воинственные клики — англичане, размахивая оружием, подстрекали нас сунуться и подойти поближе, — в самом деле и в мгновение ока сунулись. Ибо просто обезумели от ярости при виде такого бесстыдства и, оттеснив их от мачты, резали без пощады на корме, куда кто-то из них успел отступить. Мы так жаждали крови, что, как говорится, мало было мяса для стольких зубов — на всех не хватало противников и мне не с кем было схватиться, пока не подвернулся голубоглазый парень в густых и длинных бакенбардах, который первым ударом плотницкого топора располовинил мой круглый щит, словно тот был из воска слеплен, вторым — оставил здоровую вмятину на моей кирасе, едва не переломав мне ребра. Я отбросил щит и попятился, чтобы улучить удобный момент да сойтись с ним вплотную — драться на довольно крутом откосе палубы было до крайности неудобно — но один иоаннит, оказавшийся рядом, раскроил ему голову от макушки до бровей, распределив, чему куда: мозгам на палубу, душе — в преисподнюю, а телу — за борт. Меня, следственно, оставив без противника. Я огляделся, ища, на кого бы направить острие кинжала, но схватка уже была кончена, и пришлось с другими вместе спуститься в трюм — посмотреть, не притаился ли кто там. И вот — испытал самое черное злорадство, когда за бочонками с питьевой водой обнаружил и выволок наружу здоровенного орясину-британца, веснушчатого и длинноносого, и тот, побелев лицом и в нем же изменившись, осел наземь, как словно бы ноги его не держали, и забормотал по-своему:
— Ноу, ноу, посчадит… — ибо весьма многие из этих морских волков, лишившись силы, которую извлекают из своего численного превосходства, и пав духом, не укрепленным вином или пивом, засовывают себе обычное свое спесивое высокомерие не скажу, куда, делаются, смирясь и не ярясь, кротче ярочки, меж тем как наш брат испанец всего и опасней, когда один и в угол загнан: тут-то, яростью обуянный, он ничего не видит и не разумеет, доводов рассудка не признает, ни на что уже не уповает, и кто перед ним — Марикита-телятница или Святая Параскева Пятница — не разбирает. Возвращаясь к бритту, скажу, что, как вы сами уж, верно, догадались, если я и расположен был в тот миг миндальничать, то исключительно в том смысле, чтоб верзиле досталось на орехи, а потому, занеся над ним саблю, совсем уж собрался прочесть ему отходную. До моего «аминь» оставалось всего ничего, как вдруг я, твердо вознамерившийся отправить его на тот свет и к той англосаксонской потаскухе, что произвела его на этот, вспомнил слова, сказанные мне однажды капитаном Алатристе: у победителя никогда пощады не проси, а побежденному никогда в ней не отказывай. Ладно. Так, значит, тому и быть. И вот, поддавшись порыву христианского милосердия, я сдержал размах руки и ограничился тем лишь, что врезал ему по морде, сломав по всей видимости нос, ибо раздался хруст. Потом вытащил британца по трапу наверх, на палубу.
Капитана Алатристе я нашел на берегу вместе с теми, кто уцелел — Копонсом в том числе — измученными, измотанными, оборванными, однако живыми. О том, что десант был отнюдь не веточка укропа или, как говорят в иных краях, даже и не фунт изюма, свидетельствовали потери: четверо убитых — среди них прапорщик Муэлас — и семеро раненых, из коих двое скончались впоследствии на галере. К ним следовало прибавить еще троих убитых и пятерых раненых при абордаже — в числе последних был наш артиллерист, которому пуля снесла полчелюсти, и сержант Альбаладехо — ему выжгло глаза мушкетным выстрелом в упор. Недешево обошелся нам галеон — а он и новый-то стоил не дороже трех тысяч эскудо, — ради которого двадцать восемь пиратов — почти все англичане да еще несколько турок и мавров из Туниса — пришлось перебить и еще девятнадцать взять в плен. Досталась нам в качестве приза и фелюга — треть стоимости ее самой и того, что везла она в трюме, по закону причиталась нам, морякам и пехоте. Это сицилийское судно англичане захватили четыре дня назад, а извлеченные из трюма восемь членов команды поведали нам, как было дело. Капитан галеона, некий Роберт Скрутон, родом, как и весь его экипаж, англичанин, прошел Гибралтарским проливом с намерением заняться корсарством и контрабандой невдалеке от портов Сале, Тунис и Алжир. Корабль его был чересчур тяжеловесен и тихоходен для средиземноморских переменных бризов, а потому где-то пересев на этот вот галеон, несравненно более легкий и лучше годившийся для исполнения их намерения, они восемь недель кряду вспенивали на нем морской простор, однако ничего из того, на что зарились, не раздобыли, пока не повстречали фелюгу, с грузом зерна шедшую из Марсалы на Мальту: по маневрам и лавированию сицилийцы быстро поняли, что имеют дело с пиратом, но оторваться не смогли и принуждены были лечь в дрейф. На беду разбойников, сильнейшая качка и ошибка рулевого привели к столкновению, причем галеон, хоть и был крупнее, пострадал больше — в правом борту образовалась пробоина, а, значит, и течь. Поскольку до острова Лампедуза было совсем близко, англичане решили там стать на малый ремонт, завершили его как раз ко времени нашей атаки и намеревались в тот же день снова выйти в море, чтобы восьмерых сицилийцев и их фелюгу с грузом в Тунис доставить и на продажу выставить.
Когда были заслушаны показания свидетелей, проверены сведения, как-то сам собой, без прения сторон, обрисовался и приговор. Здесь не было корсарского патента, как и ничего другого, что призваны соблюдать уважающие себя нации. Взять, к примеру голландцев — в плен, я имею в виду взять: хоть они и считались из-за войны во Фландрии врагами испанской короны, однако же когда в Индиях ли, здесь ли, в Средиземном море, попадали в плен, с ними и обращались, как с военнопленными: бросивших оружие отпускали на родину, продолжавших сопротивляться и после того, как спущен флаг, сажали на весла, ну, а вешать тоже, конечно, вешали, уж не без того, но исключительно — капитанов, пытавшихся взорвать или затопить свое судно, чтоб никому не доставалось. Вот как водится и ведется в странах, считающими себя цивилизованными. Однако в те дни, о которых я веду рассказ, Испания не находилась с Англией в состоянии войны, портом же приписки злосчастной фелюги была Сарагоса — не наша, а та, что на Сицилии, которая, впрочем, в ту пору тоже была наша, как и Неаполь, скажем, или Милан, — и потому британцы, не имевшие ни малейших оснований и прав объявлять себя корсарами и грабить корабли подданных нашего католического величества, признаны были обыкновенными пиратами. И как ни доказывал капитан Скрутон, что получил от алжирских властей и патент, и разрешение плавать в здешних водах, доводы его не возымели действия на суд, столь же высокий, сколь и скорый, который слушал его мрачно, а смотрел хмуро и так, словно снимал ему мерку с шеи, покуда комит старался сам не подкачать, англичанина же — покачать в лучшей из своих петель, которую, приняв во внимание, что тот родом не откуда-нибудь, а из самого Плимута, вывязывал с особым тщанием. И когда наутро при попутном ветре, сулившем дождь, вышли из бухты фелюга и галеон, куда пересадили — с парусами управляться — часть экипажа «Мулатки», подданный его британского величества Роберт Скрутон уже висел на башне, имея в ногах табличку с надписью по-испански и по-турецки: «Англичанин, разбойник и пират».