Из реки Большой на рейд морской выходил «Святой Петр» уже под парусами. Мужики и бабы, вцепившись в борта, смотрели на плывущий берег с разным чувством – как и тогда, когда Большерецк покидали. Кто веселился и едва ль не плясал, кто, наоборот, печалился, молчал и тревогой томился. Истошно орали чайки, резали крыльями серую холстину посмурневшего неба прямо над парусами. Впереди и горизонта не видно было – небо и море стали единой бескрайней далью, путающей неизвестностью своей, незнакомостью и пустотой.
Беньёвский бодро вышел из каюты, что находилась на корме, сказал озорно, задорно:
– Ну, детушки, плывем? – и сам ответил: – Плывем! Ну, с Богом, с Богом!
Все с изумлением смотрели на Беньёвского. Стоял перед ними предводитель уже не в посконной казацкой поддевке, а в синем бархатном кафтане с шитьем богатым и золочеными крупными пуговицами. Из-под кафтана камзол выглядывал, тоже бархатный, синеватый тоже. Шею охватывал галстук шелковый, оборчатый, концы его на ветру трепыхались. Ноги в высокие ботфорты обуты с серебряными шпорами. Шарф цены немалой на чреслах. Над шарфом – рукояти пистолетов с оброном драгоценным. Уже не казацкая плохонькая сабелька болталась у бедра, а длинная легкая шпага с золоченым дорогим эфесом. Треуголка с позументом на голове сидела плотно, до самых глаз надвинутая, но видел каждый, что волосы свои Беньёвский уже успел убрать назад и вплести в них черную шелковую ленту. И всем показалось дивным столь быстрое превращение их предводителя.
Лицо его восторгом все светилось. С радостной повелительностью в голосе прогремел Беньёвский:
– А теперь слушайте меня! Всех душ нас в сем ковчеге семь десятков, меня включая. На корабле же заповедь первейшая – послушание беспрекословное командиру своему, коим фортуна меня над вами возвела. Так оно или не так?
– Так! Так! – шумно подтвердили мужики.
– Ну а коль так, имею к вам слово. Смотрите, берег еще рядом совсем. Кому наш вояж не по сердцу, кто к Павлу Петровичу и ко мне любовь потерял, пусть таковые на середину палубы скорее выйдут – их мы без прекословия и обид на берег ссадим. Пущай с другими нетчиками в острог плывут. Ну, давай, выходи!
Но никто не вышел. Тогда предводитель рукой махнул – вышла наперед Мавра с каким-то узелком в руках. Улыбаясь, встала недалеко от земляков своих. Беньёвский ей еще какой-то знак подал – Мавра узелком тряхнула, который, развернувшись, оказался зеленым камчатым полотнищем. Мужики вгляделись – желтой ниткой шелковой на сочном зеленом поле была вышита корона, а под нею вензель с красивой буквой «П» и римской единицей. Кто стоял поближе, разглядеть сумел искусство мастерицы и ее немалое старание, вышивавшей чисто, ровно, гладко, с намерением, должно быть, командиру потрафить.
– Ребята! – возгласил Беньёвский. – Сей прапор цесаревича взвеем мы на мачту, и будет он у нас и в счастье и в несчастье святыней нашей. Вы же в знак верности своей и цесаревичу и мне, командиру вашему, на нем сейчас же поклянетесь и прапор сей облобызаете!
Один из артельщиков недовольно пробасил:
– Да мы уж на Евангелии святом да на кресте божились. Чего там прапор твой!
Беньёвский сдвинул брови:
– А теперь на прапоре клянитесь, поелику на корабле порядки иные и клятва здесь особливая нужна. Подходите, подходите к Мавре да целуйте. Его облобызав, мне руку поцеловать не забудьте – вот и весь обряд. А без сего в нашем плаванье нельзя, а то, яко овцы неразумные без пастыря, в пучину низвергнетесь. Ну, кто первый?
Мужики и бабы подходили к улыбающейся Мавре, которая держала вившийся на свежем ветре прапор, тыкались губами в край полотнища и шли к Беньёвскому целовать его умащенную духами руку. Все подходили, кроме офицеров и штурмана. Даже Иван Устюжинов нагнулся над его рукой, однако, выпрямившись, стрельнул насмешкой прямо ему в лицо, но командир остался холоден и равнодушен к его насмешке. Беньёвский знал, что победил в борьбе за души этих неказистых, некрасивых зверобоев, казаков, солдат и теперь владеет волей их, рассудком и даже совестью.
Грохнула пушка, с другого борта – вторая. Выстрелы прокатились по скалистому берегу, подняли в небо стаи птиц, которые с отчаянным криком стали носиться над выходящим в море галиотом.
– Плывем, братцы, плывем! На волю же плывем, на волю! – дико прокричал кто-то, словно только сейчас и поняв, зачем он дрался и стрелял в остроге, нагружал плоты, оснащал корабль, с остервенением долбил лед и целовал только что зеленый прапор.
И каждый начинал постигать то, что прежде было незнакомо, непонятно и ненужно.
Часть вторая УЛЕТАЛИ ЗА МОРЕ ГУСЯМИ СЕРЫМИ...
Генерал-прокурор Александр Алексеевич Вяземский почитался при дворе человеком ограниченным, а поэтому важная должность, наделявшая князя многими привилегиями и почетом, у людей, хорошо его знавших, вызывала чувство зависти и досады. Князь же, будучи на самом деле человеком очень неглупым, на пересуды внимания не обращал, понимая, что зависть проистекает от неведения людей, не посвященных в таинства генерал-прокурорских дел, хлопотливых и щекотливых. Императрица же, назначая Вяземского на должность, с простой и легкой улыбкой, которую все так любили, сообщила князю, что желала бы видеть в нем «лицо довереннейшее в сей важной должности». Круг деятельности при назначении указан был обширный: за Сенатом наблюдать, не соблюдавшим, как думала Екатерина, законов, присматривать за канцелярией сенатской, вменялось ему в обязанность следить за обращеньем денежным, за тем, чтоб цены на соль и вино к великому отягощению народ не приводили. Так что забот у генерал-прокурора хватало, и князь Вяземский назло завистникам своим все государственные нужды, касаемые его епархии, исправлял с предельной тщательностью, скоро и даже, как замечали некоторые, «не без идеи».
Следственное дело о большерецком бунте получили в Петербурге лишь 7 февраля 1772 года. Генерал-прокурор ночь целую провел, читая рапорт из иркутской канцелярии и расспросные пункты, по которым участники и свидетели мятежа допрашивались. Увиделась ему сразу картина нерадивого промедления и страшной волокиты в следствии, по вине властей охотских происшедшей. С мая по декабрь все тянули да тянули, будто нарочно откладывали отправку в столицу необходимых для сенатского решения бумаг. Прочел князь Вяземский и приложенное к делу письмо Беньёвского, раскрытое уж кем-то и залепленное небрежно неизвестно чьей печатью. Прочел – и нахмурился сильнее.
В Иркутске причины бунта трактовались просто: для разграбления казенных денег и казны ясачной. На деле все сложнее выходило, и вряд ли иркутские начальники столь глупы были, когда сочиняли рапорт.