Котин положил трубку. Повернулся к Николаю, сказал:
— Ваше дело в шляпе. Считайте, что вы залезли на белую лошадь и плюёте на всех. На Зяблика — тоже.
Филимонов смотрел на него и не верил своим ушам. Некстати спросил:
— Кто он — этот Миша?
— Миша? О-о! Он — директор сауны.
— Сауны? Финской бани?
— Вы сейчас думаете, что мой Миша начальству спины трёт. Нет, ошибаетесь. Для такой работы там есть другие люди. Миша — нет, он спины тереть не станет. Это такой наш человек — он всё может! У него клиенты. Он знает к ним ходы. В нашей жизни это важно… знать ходы.
И в этих последних словах Котина звучала гордость за его хорошего приятеля, который знает ходы.
Поначалу Миша насторожил Николая и не понравился; по телефону, когда Филимонов позвонил ему, он говорил много и невразумительно.
— Вы — Филимонов? Тот самый… из «Котла»? Да, да, Котин звонил. Котин звонит часто, он любит задавать задачки. Ого, он на это мастер. Если у меня ночью спросят, что такое «Котёл», я могу рассказать любому. Можно подумать, я сто лет варюсь в вашем «Котле». Так что же вам от меня надо, молодой человек? Вы изобрели велосипед или порох? Что там у вас случилось? Расскажите мне толком, наконец!
— У меня прибор, — неуверенно и уже без надежды на успех начал Филимонов, — импулъсатор, он посылает импульсы электронов во время плавки металла и заданно изменяет структуру молекул…
— Ну ладно, ладно. Вы меня совсем запутаете. Я уже звонил куда следует и мне сказали: пусть ваш изобретатель сделает подробное описание, чертежи и составит заявку.
Тут последовала тирада во много раз длиннее первой. Миша говорил, что его никто не ценит, не понимает и не жалеет. Миша должен всё знать, всё уметь, а голова у него одна, и он вам никакой не волшебник.
Филимонов, теряя всё больше надежды на успех, слушал терпеливо, изумляясь способности человека говорить так много и попусту с незнакомым. Он звонил из своей комнаты. Котин всё слышал, и когда Николай положил трубку, Лев Дмитриевич, понимающе улыбнувшись, сказал:
— Миша такой. Заговорит.
И больше ни слова. И Филимонов не докучал расспросами. Достал старое описание прибора, отпечатал на машинке строчку о «К-16», заменил даты на чертежах и помчался по адресу, указанному Мишей. Это было высшее учреждение по авторским правам. Все документы сдал под расписку, заполнил анкеты, и девушка, принимавшая его, сказала:
— Ждите.
— Как долго?
— Не знаю, — пожала плечами. — Всяко бывает. Вашим прибором Александр Степанович интересовался. Держать, я думаю, не станут.
Ободрённый и окрылённый, Николай позвонил Ольге, пригласил её в ресторан пообедать.
— Плюньте на свою работу, — кричал в трубку, — неситесь на крыльях. Я вам сообщу такое… такое… Буду у памятника Ивану Фёдорову.
Ольга не заставила ждать, прибежала взволнованная, испуганная.
— Николай Авдеевич! Вы сегодня странный, я боюсь вас, говорите скорее!
— Нет, Ольга, не странный — я счастливый. Прибор нашёл, зависимость…
Ольга качнулась, выставила вперед руки, словно защищаясь от удара. Лицо покрылось бледностью, в глазах стоял испуг.
— Ты, верно, думаешь, я сошёл с ума. Не бойся, Оля, я здоров, я никогда не был так здоров, как сегодня. Я уже отнёс заявку и описание в комитет. Мне Котин помог.
— Котин? Почему Котин?
— А кто? Ты хотела, чтобы я пошёл с прибором к Зяблику? Нет уж, не дождётся Зяблик от меня поклона. Все мои документы приняли и обещали рассмотреть скоро, не тянуть.
— Нет, нет, — качала головой Ольга, всё ещё не придя в себя, — Котин — страшный человек. Да как вы могли, Николай Авдеевич! Котин уведёт ваш прибор за границу. Ну, оплошали вы, Николай Авдеевич! Надо поправлять дело.
— Не оплошал! Котин не продаст мой прибор, если бы и захотел — не сможет. Я для них Филимон, но не так прост Филимон, не прост! Да что же мы стоим тут? В ресторан! В самый дорогой, роскошный ресторан. Нет в мире людей богаче нас с тобой, Ольга!
В ресторане они сидели у окна и с высоты седьмого этажа смотрели на площадь Революции, на улицу Горького, — в неё, как в трубу, втягивались потоки автомобилей, пешеходов. Москва выглядела праздничной и нарядной, казалось, все знают об открытии Филимонова и радовались вместе с ним. Все радовались, кроме Ольги. Бледность не сходила с её лица, в глазах метался огонёк тревоги. Филимонов деловито объяснял:
— Не продадут и не украдут — ни то, ни другое сделать невозможно. И вот почему…
Он достал из кармана листок, исчерченный формулами, положил его перед Ольгой, ткнул пальцем:
— Видишь, — итоговая формула, сердце прибора, а ключик от сердца… Вот, смотри — разрыв в числах, пунктир, — недостаёт окончания формулы, завершающих чисел. Ключ к сердцу прибора будет лежать в кармане у двух человек. У меня и ещё у одного человека — самого верного, самого надежного.
— Кто ж он такой, этот верный ваш человек?
— Ты, Оля. Ты и есть тот самый верный и надёжный человек. У тебя в сумочке и будет лежать ключ к прибору.
— У меня?
— У тебя. Я так решил. Первые две цифры — номер моего дома, вторые две — дома напротив. Чётные цифры поставить в числитель, нечётные — в знаменатель.
Сказал это Филимонов и отвалился на спинку кресла. Ольга смотрела на него неотрывно. По выражению лица было трудно судить о впечатлении, произведённом на неё сообщением Николая. Только глубоко в глазах холодок смутной тревоги постепенно рассеивался и заменялся чувством любви и благодарности к Филимонову.
— Вы так решили, Николай Авдеевич?
— Я так решил.
Спасибо, — тихо произнесла Ольга и отвела глаза, в которых теперь светилась одна только едва сдерживаемая радость.
— Прекрасна была она в эту минуту. На юных пухлых щеках, то густо розовея, то становясь малиновым, играл румянец молодого волнения. Она, конечно, понимала всю важность момента, всю меру ответственности выпавшего на неё участия в деле. Понимала и то, что в руках своих держит ключи от большого, может быть, великого открытия. И, кроме чувства благодарности к Филимонову, в её сердце сейчас поднимались другие чувства, — прежде всего, вздыбилось, подступило к горлу желание поскорее утереть нос Галкину, объявившему о закрытии группы Импульса, Зяблику, Дажину, Маме Бэб — всем, кто не верил и смеялся, унижал, третировал Николая Авдеевича; это чувство было самым сильным и глубоким, — ничто не доставляло ей таких горьких мук, как насмешки над Николаем Авдеевичем, и не раз она, сжимая в бессильной злобе кулачки, хотела бы крикнуть: «Не смейте называть его Филимоном!».
— Я рада за вас, — проговорила она, наконец, не смея поднять глаза, стыдясь набегающих откуда-то предательских слёз. — Ах, если бы утвердили!