Плеть снова взметнулась в воздух и опустилась на его плечи. Он корчился и стонал от физической и душевной боли. Но я был безжалостен. Своей болтовней он поломал мне жизнь, и за это он должен заплатить единственную цену, которая была ему доступна, — цену физической боли. Вновь и вновь мой хлыст со свистом вонзался в его мягкую белую плоть, а он ползал передо мной на коленях и молил о пощаде. Инстинктивно он приблизился ко мне, чтобы затруднить мои движения, но я отошел назад и предоставил плетке полную свободу действий. Он молитвенно протянул ко мне свои пухлые руки, но плеть поймала их в свое жестокое объятие и оставила красный рубец на белой коже. Он с воплем сунул их под мышки и упал ничком на пол.
Я помню, что кто-то из моих слуг попытался удержать меня, но это подействовало на меня, как ветер на бушующее пламя. Я щелкал хлыстом вокруг себя и кричал им, чтобы они не смели приближаться, если не хотят разделить его участь. Видимо, у меня был настолько устрашающий вид, что они в страхе отступили и молча наблюдали за наказанием своего предводителя.
Сейчас, когда я думаю об этом, меня охватывает ужасный стыд. Я с большим трудом заставил себя написать об этом. И если я оскорбил вас рассказом об этой порке, пусть крайняя необходимость послужит мне оправданием; к сожалению, я не могу найти оправданий для самой порки, не говоря уже о той слепой ярости, которая охватила меня.
На следующий день я уже горько сожалел об этом. Но в тот момент я ничего не соображал. Я просто обезумел, и мое безумие породило эту страшную жестокость.
— Ты смеешь говорить обо мне и моих делах в таверне, негодяй! — кричал я, задыхаясь от гнева. — Надеюсь, в будущем память об этом заставит тебя попридержать свой ядовитый язык.
— Монсеньер! — вопил он. — Misericorde[63], монсеньер!
— Да, ты получишь пощаду — как раз столько пощады, сколько ты заслуживаешь. Я для этого доверял тебе все эти годы? А разве мой отец не доверял тебе? Ты стал толстым, холеным и самодовольным на службе у меня, и так ты мне отплатил за это? Sangdieu, Роденар! Мой отец повесил бы тебя и за половину того, что ты здесь наговорил сегодня. Собака! Жалкий подлец!
— Монсеньер, — вновь завопил он, — простите! Ради всего святого, простите! Монсеньер, я не знал…
— Зато теперь ты знаешь, собака: тебя учит боль в твоей жирной туше разве не так, падаль?
Силы оставили его, и он упал, безжизненная стонущая, кровавая масса, которую по-прежнему хлестала моя плеть.
Я отчетливо вижу эту плохо освещенную комнату; испуганные лица, на которые пламя свечей бросало причудливые тени, свист и щелканье моего хлыста; мой собственный голос, изрыгающий проклятия и презрительные эпитеты; вопли Роденара; умоляющие или протестующие возгласы то тут, то там, а самые смелые даже пытались пристыдить меня. Вскоре они уже все стали кричать «Позор!», и я наконец остановился и выпрямился с вызовом. Я не привык к критике, и их осуждающие возгласы разозлили меня.
— Кто тут сомневается в моих правах? — надменно спросил я, и они все замолкли. — Если среди вас найдется хоть один смельчак, который сможет подойти ко мне, он получит мой ответ. — Когда никто из них не ответил, я рассмеялся, выразив тем самым свое презрение.
— Монсеньер! — жалобно скулил Роденар у моих ног уже слабеющим голосом.
Вместо ответа я еще раз ударил его и бросил истрепавшийся хлыст конюху, у которого я его занял.
— Теперь достаточно, Роденар, — сказал я, коснувшись его ногой. — Если ты дорожишь своей несчастной жизнью, постарайся больше никогда не попадаться мне на глаза!
— Только не это, монсеньер! — застонал этот несчастный. — О, нет, только не это! Вы уже наказали меня, вы отхлестали меня так, что я не могу подняться, теперь простите меня, монсеньер, простите меня!
— Я уже простил тебя, но я не желаю больше тебя видеть, иначе я могу забыть о том, что простил тебя. Кто-нибудь, уберите его отсюда, — приказал я моим людям, и двое из них с молчаливой покорностью быстро вынесли этого стонущего, всхлипывающего старика из комнаты.
— Хозяин, — приказал я, — приготовьте мне комнату. Вы двое, помогите мне.
Затем я распорядился насчет своего багажа. Часть его мои лакеи принесли в комнату, которую хозяин немедленно приготовил для меня. В этой комнате я сидел, охваченный невыносимой тоской и отчаянием. Ярость моя прошла, я мог бы подумать о несчастном Ганимеде и его состоянии, но голова моя была занята лишь моими собственными делами.
Сначала я подумал отправиться в Лаведан, но сейчас же отказался от этой идеи. Что мне теперь это даст? Поверит ли мне Роксалана? Скорее всего, она подумает, что я решил с выгодой использовать эту ситуацию и что обстоятельства вынуждают меня сказать правду об этой истории, которую я не имею права отрицать. Нет, больше ничего нельзя сделать. В прошлом у меня было много amours[64], однако, если бы я потерпел неудачу хотя бы в одном из них, я бы не почувствовал ни сожаления, ни горя. Но вот настал мой Dies irae[65]. По иронии судьбы, именно моя первая настоящая любовь должна была кончиться провалом.
Наконец я лег в постель, но мне долго не удавалось заснуть. Всю ночь я оплакивал свою погибшую любовь, точно мать, потерявшая своего младенца.
На следующий день я решил уехать из Тулузы — покинуть эту провинцию, которая принесла мне столько горя, — и отправиться в Божанси, где и провести свою старость в уединении, ненавидя всех людей. С меня хватит дворцов; с меня хватит любви и женщин; похоже, что и сама жизнь мне уже надоела. Она щедро осыпала меня подарками, о которых я не просил. Она заваливала меня подношениями, которые были не в моем вкусе и вызывали у меня тошноту. А теперь, когда здесь, в этом заброшенном уголке Франции, я встретил единственный предмет своих желаний, она быстро отняла его у меня, посеяв тем самым досаду и тоску в моем изнеженном сердце.
В этот день я встретился с Кастельру, но ни слова не сказал ему о своей печали. Он принес известия о Шательро. Граф лежал в тяжелом состоянии в гостинице «Рояль», и его нельзя было трогать. Врач опасался за его жизнь.
— Он просит вас прийти, — сказал Кастельру.
Но я и не думал этого делать. Хотя он причинил мне много зла, хотя я глубоко презирал его, его нынешнее состояние может вызвать у меня жалость к нему, а я не собирался растрачивать на такого человека, как Шательро, — пусть даже он находился на смертном одре — чувство, которое сейчас было крайне необходимо мне самому.
— Я не пойду, — подумав, сказал я. — Скажите ему, что я прощаю его, если ему нужно мое прощение; скажите ему, что я не питаю ненависти к нему, и пусть он составит завещание, дабы избавить меня от хлопот после его смерти.