Между тем царь, уставившись на него, проговорил:
— Что тебе, Данилыч, от меня занадобилось, скажи на милость?
— Ваше величество…
— Назойлив ты стал. Ежели тебе говорят, что я занят делами спешными и важнейшими, чем твои доклады, неужто не мог ты выбрать иное время?
— Ваше величество…
— Знаю наперед, что ты скажешь. Что в городе все благополучно? Или что коллегия облыжно обвинила тебя в новом лихоимстве? Ой, Данилыч, плохие шутки ты шутишь со мной. О двух головах ты, что ли? Мало я тебе мирволил да попускал? Как бы не превратиться тебе в твое первобытное состояние пирожника… Дождешься, гляди!
Меншиков все больше и больше терялся при этих словах императора.
— Государь, — наконец, проговорил он, с трудом подыскивая слова. — Государь…
— Так говори же наконец, коли пришел!
— Государь…
И Меншиков рассказал царю все, во всех подробностях, что сам только что выслушал от полковника Экгофа.
Он внутренне трепетал во время своего рассказа, но не упустил из него ничего важного и ничего мелкого.
К концу доклада он уже совершенно пришел в себя и следил внимательно за выражением лица императора.
Петр выслушал его молча до конца, не прервав его ни единым словом, ни единым жестом.
Если бы не обычное нервное подергивание его лица, можно было бы подумать, что он слушает достаточно сам по себе интересный рассказ, но о женщине совершенно для него посторонней, о которой он ничего никогда не слыхал и которую никогда в жизни не видел.
Меншиков кончил рассказ и смутился этим глубоким равнодушием царя.
Он хотел бы еще что‑нибудь прибавить; но выдумать что‑нибудь более сильное было невозможно, и, если перечислением чудовищных преступлений царской фаворитки он не вывел императора из состояния равнодушия, то чем другим еще мог бы он вывести его из себя?
И вдруг ему мелькнула «счастливая» мысль.
Он вспомнил об одной встрече и разговоре и тут же решил воспользоваться этим.
— Ко всему мной сказанному, — про говорил он, — долгом почитаю прибавить, что сия Гамонтова, несмотря на высокий свой придворный сан и на счастье пользоваться твоим вниманием, государь, и благорасположением, зело неуместно и пашквильно обольщает твоего денщика Орлова льстивыми речами и сладостными взглядами.
Судорога прошла по лицу Петра, которое теперь вдруг побледнело.
— Что ты врешь, старик! — громко закричал он и стукнул мощным кулаком по столу. — Из ума выжил, что ли?
— Истинно, истинно говорю.
— Какая завистливая баба вложила в твои глупые уши сию пашквильную клевету? Тотчас молви, кто сказал тебе сие?
— Никто, государь. Сам видел и слышал все, о чем здесь говорю.
— Ого! Что же ты слышал такое?
— Сказывала она мне при Орлове — он самолично тому свидетель: «Вот кабы ты, — я, то есть, государь, — был бы таким, как он, — Орлов, то есть, — тогда я могла бы полюбить тебя».
— Она это сказала?
— Да, государь.
— При Орлове?
— При нем.
— Хорошо, я осведомлюсь у него.
Царь приказал позвать денщика.
Орлов вошел.
— Скажи‑ка, Орлов, — обратился к нему царь, — говорила ли Марья Даниловна Гамильтон, вот при нем, — он указал пальцем на князя Меншикова, — будто могла бы полюбить его, коли он походил бы лицом на тебя?
Орлов смертельно побледнел и стоял ни жив ни мертв.
— Говори же! — крикнул царь, подступив к оробевшему офицеру. — Да, гляди, ежели солжешь…
Орлов повалился в ноги царю.
— Говорила… — прошептал он. — Но сие было не более, как шутка, полагаю.
— Довольно. Встань и уходи!
Орлов вышел, шатаясь.
Петр вернулся к столу и облокотился о него. Лицо его сделалось еще сумрачнее и чаще стало подергиваться судорогами.
— Ты сказал правду, Данилыч, — проговорил он еле слышно. — А сколько и от кого получил ты за сей злобный донос? — вдруг спросил он его.
— Государь… — негодующе воскликнул Меншиков, и лицо его залило краской.
— Добро, — вдруг твердым голосом остановил его Петр, — оставим сие.
Он замолчал и забарабанил пальцами по столу, а затем совершенно другим тоном, деловитым и спокойным, заговорил:
— В рассуждении преступлений той женщины, о коих ты учинил свой донос и до сведения моего довел, ты поступил, впрочем, правильно, как верный слуга своему царю и России. Таких людей терпеть неможно и они подлежат каре. Но, скажи мне, ведома ли вся сия история императрице?
— Нет, государь.
— Правда ли?
При этом вопросе Меншиков выпрямился и торжественно ответил:
— Клятву даю.
— Добро, — верю тебе. И в сем случае поступил ты опять же правильно.
Петр подошел к Меншикову.
— Добро, — повторил он и взглянул своими большими темными глазами ему прямо в лицо, — за это твое умолчание, в сем случае токмо достойное и похвальное, прощаю тебе, что сим доносом принуждаешь меня выдать палачу женщину, которую я люблю и которую ты ненавидишь…
— О, государь, поверь…
— Довольно. Требую от тебя нарочитого молчания обо всей сей истории до моего иного повеления.
— Слушаю, государь.
— А теперь ступай и позови ко мне Зотова.
— Слушаю, государь.
— Ступай же!
Меншиков вышел, тая на душе радость.
По‑видимому, все прошло благополучно, и он поздравлял себя с успехом своего дела.
Никита Моисеевич Зотов был учителем Петра и ни кем иным, как дьяком, рекомендованным царю Феодору Алексеевичу боярином Соковниным. Учительские способности Зотова были наперед испытаны Симеоном Полоцким, и Зотов был, по его апробации, назначен учителем к пятилетнему Петру.
Он и преподавал ему грамоту, Часослов, Псалтырь и Евангелие, а также пополнял познания своего молодого царственного питомца чтением «потешных книг с кунштами».[4]
В девяностых годах Зотов, принимавший участие в заключении Бахчисарайского мира, был сделан думным дьяком, потом начальником ближней походной канцелярии государя и назывался в указах «ближним советником и ближней канцелярии генерал‑президентом».
Впоследствии, когда он уже был очень стар, он стал играть видную роль в дружеской компании приближенных к Петру лиц.
Зотов был в описываемое время семидесятилетним выжившим из ума стариком, которого Петр держал около себя ради того, чтобы шутить над ним на излюбленных им ассамблеях.
Ассамблеи были новым в то время видом развлечения в России. Петр, производя свои реформы в государственном строе жизни, в особенности старался также привить русскому обществу как бы внешний культурный лоск европейских народов, к которому он присмотрелся во время своих поездок к западным дворам Европы.