Стена сада, шедшая вдоль набережной, образовывала прямой угол с двором дворца Арле. Она граничила с задними стенами нескольких домов. Почти все они сохранились до наших дней, кроме первого, самого большого, который во времена нашей истории закрывал все остальные здания.
В этом большом доме было всего три этажа, но два последних – очень высокие с мансардой под остроконечной крышей. В нем, должно быть, жили знатные люди.
На каждом этаже со стороны сада виднелись большие балконные окна.
В тот день окно на втором этаже было плотно закрыто жалюзи, а на третьем – чуть приоткрыто.
Красный шарф, привязанный к пруту балконной решетки, развевался на ветру.
Взгляд Поля Лабра упал на закрытое окно, и на губах его мелькнула печальная улыбка.
– Изоль! – прошептал он. – Всего лишь одно имя! Я увидел ее издали и сразу же был очарован. Она останется в моем сердце, пока оно бьется!
Он поднял руку к губам, как будто хотел послать воздушный поцелуй.
Но рука тут же опустилась. Он заметил красный шарф, развевающийся, как флаг, на балконе третьего этажа.
Слабое любопытство промелькнуло в его взоре.
– Вот уже третий раз, как я вижу этот шарф. Может быть, это сигнал? – прошептал он в недоумении.
Взгляд его оживился, но всего лишь на какое-то мгновение, и Поль Лабр сказал:
– Теперь мне все равно!
Поль Лабр тяжело вздохнул, и его взгляд последний раз упал на закрытое жалюзи. Там, за этим окном, была его мечта. Он прикрыл ставни, и в его мансарде воцарилась ночь. Поль зажег на комоде лампу и сел за секретер. Нет, он не был поэтом, он не писал стихи. Лежавший перед ним лист бумаги был весь исписан ровным убористым почерком.
– Изоль! – повторил он, завороженный мелодичным звучанием этого имени. – Счастливая, с восхитительной улыбкой! Заметила ли она, как я останавливался, когда она шла мимо? Она должна быть доброй, доброй, как ангел, я уверен в этом. Если бы нам удалось сохранить хотя бы те крохи состояния, которое нажил отец, я смог бы подойти к ней. Если бы я был бедняком, она бы подала мне милостыню… Все, что ни делается, к лучшему. Если бы только моя рука коснулась ее руки, у меня бы не хватило смелости умереть!
С нижних этажей доносилось фальшивое пение с преобладанием эльзасского и марсельского акцентов: Пели хором. В кабинетах уже ужинали. Кто-то то и дело выкрикивал крепкие овернские выражения, сдобренные резким «эр». Затем три раза постучали в правую от входа в комнату Поля перегородку и приятный женский голос громко крикнул:
– Месье Поль, прошу вас, суп уже подан! Ваша порция на тихом огне. Месье Бадуа пришел.
В этот момент Поль Лабр макал как раз свое перо в чернила.
– Я сыт, добрейшая мадам Сула, – ответил он. – Ужинайте без меня.
– Нет, так не пойдет! – серьезно заметил месье Бадуа. – Я начинаю беспокоиться за нашего херувима. Держу пари, он заболел.
– Господин Поль, – сказала мадам Сула, – соберитесь с силами! Вы же знаете, что аппетит приходит вовремя еды.
Но перо Поля бежало уже по бумаге.
Мы назвали перегородкой стену, которая отделяла Поля Лабра от его собеседников. И на самом деле это была тонкая кирпичная перегородка, поставленная в момент перепланировки третьего этажа. Она перегораживала правую часть комнаты в том месте, где кончался изгиб наружной стены.
Противоположная стена была значительно массивнее, такая же широкая, как вся каменная кладка угловой башни.
Но, несмотря на это, в тот момент, когда Поль Лабр опять начал писать, знакомый уже нам глухой шум снова проник в его комнату. Он уже один раз оторвал Поля от работы.
Казалось, что кто-то делал подкоп под толстой стеной башни.
Перо Поля застыло в нерешительности. Он прислушался. И прошептал опять:
– Теперь мне все равно. И принялся за работу.
В комнате мадам Сула собравшиеся за столом спокойно беседовали. Говорили о Поле, то и дело повторялось его имя. Но он уже ничего не слышал. Его перо бежало по бумаге, оставляя на ней продолжение длинного письма.
А писал он следующее:
«…я, наконец, решаюсь на страшное признание. Я могу его сделать только теперь, когда настал мой последний час. Месье Шарль, к которому меня определил на работу месье Лекок, на самом деле был месье В… Я этого не знал.
У тебя добрая душа, Жан, и ты не станешь обвинять нашу мать в плохих намерениях из-за того, что она сама просила месье Лекока помочь мне. Я тебе уже о нем говорил и расскажу еще.
Она же старалась ради меня, мама меня очень любила.
Если бы ты был с нами, ты бы ей помог. Я тебе уже много раз говорил об этом. У нашей больной матери не осталось никаких средств для существования. Ее психическое состояние пугало меня. И я пошел на жертву, чтобы дать ей хотя бы кусок хлеба. Я тогда совершенно не подозревал, какими ужасными последствиями обернется для меня эта жертва.
«Скоро я испытаю вас», – сказал мне месье Шарль.
В тот вечер, определивший мою судьбу, шеф второго дивизиона полиции встретился с месье В… в его кабинете. Он отдал ему приказ. Но месье Шарль, который повиновался, когда хотел, сказал ему:
«Это меня не касается, я занимаюсь делами, связанными с воровством. В политике можно пулю в лоб получить. Я этого не люблю. У меня, правда, есть один юнец, непоседа, сорви-голова!»
«Хорошо, пусть это сделает он, – согласился шеф полиции. – Главное, чтобы генерал был арестован сегодня вечером тихо и профессионально».
Юнцом, о котором шла речь, был я.
Наша мать считала до самой смерти, что я работаю мелким служащим в коммерческой конторе.
Всевышний знает, что я только не предпринимал, чтобы найти достойную работу! Я знал все, чему учат детей богатых родителей, но одного не знал и сейчас не знаю – что нужно уметь, чтобы честно зарабатывать на жизнь.
Наша бедная мать никогда не теряла веры, что вот-вот сколотит огромное состояние. В приступах жара, в полусне она всегда говорила эти слова:
«Сорок седьмой розыгрыш подряд я ставлю одни и те же цифры в комбинации! Они выйдут. Почему бы Богу не смилостивиться и не исполнить мою мольбу? Месье Лекок все видит, все знает. Он выжидает повышения по моим испанским вкладам. Если бы у меня был достаточный капитал, чтобы крупно сыграть на повышение, мы бы купались в золоте!»
Она говорила все это так нежно и убедительно, будто отвечала мне на упреки. Да помиловал меня Бог, я никогда и ни в чем ее не упрекал.
В то время игра перестала уже быть для нее только страстным увлечением, она стала ее жизнью. В ней ничего больше не осталось, кроме игры, и, конечно, глубокой любви ко мне. Но даже любовь, отравленная ее манией, толкала ее на игру.
В ее понимании я был рожден, чтобы стать знатным сеньором. В своих мечтах она видела меня очень богатым, галантным кавалером, шикарным светским юношей, лучшим охотником и Бог знает кем еще… Один раз она сказала мне: