Тетушка Зайнаб решила, что после вчерашнего случая с эмирским вельможей Санджар должен немедленно исчезнуть из кишлака. А тетушка Зайнаб была второй матерью Санджара.
Отец Санджара был не из последних жителей кишлака. Своим трудом он обеспечил себе безбедное существование и имел небольшое стадо каракулевых овец. Но трагическая смерть его во время снежного бурана повлекла за собой разорение семьи. Эмирские чиновники быстро расхитили его состояние, затеяв сложную волокиту с наследственными пошлинами. Даже домашняя утварь едва не попала в жадные лапы полицейских; к счастью тетушка Зайнаб проявила совершенно неподобающие женщине–мусульманке свойства: она выгнала из дома развязных молодчиков, начавших тащить одеяла, медные кувшины, платья… А незадолго до налета эмирских головорезов сын местного амлякдара ночью увез мать Санджара.
Злые языки утверждали, что похищение произошло не без согласия красавицы–вдовы. Этому несколько противоречили вопли и крики, разбудившие весь кишлак. Но кто знает? Быть может, в последнюю минуту проснулись чувства матери, разлучавшейся навсегда со своим ребенком.
Погоня вернулась ни с чем. Санджар остался круглым сиротой на руках у тетки.
Матери своей он больше не видел. До Кош–Кака доходили неясные, неуловимые, как степные ветры, слухи о том, что вдова недолго жила в доме амлякдара. Ее отнял у него знатный вельможа, который стал впоследствии правителем Денауской провинции в Восточной Бухаре, но в те времена для степняков Кызыл–Кумов пятьсот верст, отделявших кишлак Кош–Как от Денау, были почти непреодолимы, и Санджар рос в полном неведении — жива его мать или нет?
Родной матерью для него стала тетушка Зайнаб.
Она хлопотала сейчас, собирая своего любимца в дальнюю дорогу, на Соленые колодцы, расположенные в семи днях пути к северу от Кош–Кака. Там паслись отары каракулевых овец двоюродного брата тетушки Зайнаб, могущественного бая Музафара. К нему посылала старушка племянника, надеясь, что там он станет испытанным чабаном, а может быть, о, предел мечтаний, женится на дочери дяди, породнится с ним, разбогатеет.
— Когда сделаешься баем, когда у тебя будет свое стадо, вспомни о старушке, которая была тебе матерью, и… — тетушка Зайнаб всхлипнула, — позови ее к себе доить овец. Хоть одним глазком я смогу поглядывать на тебя, мой золотой месяц…
У Санджара опускались руки. В горле начинало першить. Он отворачивался, отходил в угол и шмыгал носом, как будто ему было не девятнадцать лет, а четыре-пять, будто он был не бравым джигитом, а сопливым мальчишкой, который держится за подол матери. Он только мог выговорить:
— Тетушка… тетушка, — и машинально гладил голову огромного пса Волка, который растерянно тыкал холодным мокрым носом в его ладонь и жалобно скулил.
Еще ночью тетушка Зайнаб сбегала к единственному грамотному в кишлаке человеку, настоятелю мечети, достопочтенному потомку пророка Ходжа Иноятулле. За скромный дар — кусок сбитого из овечьего молока масла — он написал арабскими буквами на клочке пергаментной бумаги «молитву путешествующих и скитающихся». Тщательно складывая бумагу треугольником, чтобы вложить ее в сшитый из тряпки амулет, духовный наставник степной паствы, хотя любопытствовать совсем не пристало столь знатной духовной особе, осторожно спросил:
— Кто же, тетушка, отправляется в далекое путешествие?
— Ой, домулла… я сама хочу сходить к священному колодцу Хозрета. Скоро ведь умирать, а я ни у одной святыни еще не молилась…
— Хорошее дело задумала. Да… А сынок твой Санджар не ушел еще из кишлака?
Тетушка Зайнаб поняла, что ее хитрость раскрыта, и испуганно забормотала:
— Уходит, уходит. Завтра уходит…
— И правильно делает. Разве можно перечить великим и почтенным? Нельзя перечить. Пусть он уходит подальше, пусть степь наша укроет Санджара пока не забудется его дерзновенный поступок.
Он усмехнулся в седую, пожелтевшую от времени бороду, и добавил:
— А в молитве я, тетушка Зайнаб, написал имя Санджара. Исправить, что ли?
— Да нет, пусть уже останется…
Она ушла в смятении, пораженная проницательностью имама, преисполненная благоговейным к нему почтением.
На рассвете тетушка Зайнаб пришла будить своего мальчика, свое счастье. Прикосновение рук, надевавших на него амулет, разбудло Санджара. Он поспешил, встать.
Утром пили ширчай, сытное кушанье из горячего молока, заваренного зеленым чаем, овечьего масла и кусков лепешки, сдобренное пахучим черным перцем. После завтрака тетушка Зайнаб читала племяннику, согласно обычаю, наставления.
— Помни, — говорила она, — что наказывал отец трем своим сыновьям — юным богатырям, отъезжающим на поиски птицы счастья. Вот что он сказал им: «Внимайте и помните! Не будьте ворами — и будете ходить с гордой головой, не хвастайте — и стыд не коснется вашего лица, не
лентяйничайте — и не будете несчастными». Сын мой, как тяжело на сердце… Но я знаю, птица счастья не уйдет от твоих рук…
Она поцеловала юношу в лоб и долго стояла в дверях, глядя, как Санджар, провожаемый жалобно скулящим Волком, медленно удалялся, погоняя осла, по тропинке в степь.
Санджара провожал не только взгляд, его тетки: на краю кишлака, в тени глинобитной стены полуразрушенного дома стояла девушка. Она тоже жадно смотрела на уходившего юношу.
Девушка не раз поднимала руку ко рту, чтобы крикнуть, и каждый раз беспомощно опускала ее.
Но Санджар не видел девушки. Обуреваемый горькими чувствами, он, если и оборачивался, то только для того, чтобы посмотреть на родной дом и на тетушку Зайнаб. Наконец, он остановился и погладил Волка по голове.
— Иди… иди домой!
Ему пришлось прикрикнуть на собаку, и только тогда Волк, поджав обрубок хвоста, понуро побрел обратно в кишлак.
Немало лет прошло со времени описанных событий, изменилось лицо пустыни Кызыл–Кум. Сейчас все: и чабаны Ак–Тепе, и старательные земледельцы Синтаба, и неутомимые бродячие охотники — мергены, и звонкоголосые караван–баши — водители верблюжьих караванов, все в один голос утверждают, что в памяти людской никогда не было столь страшного песчаного урагана, как в тот год.
Уже с вечера были замечены зловещие предвестники надвигающейся беды: кровавое солнце медленно тонуло в кирпично–красных, застывших волнах песка, в небе буйствовала оргия красок.
После душной ночи солнце вставало с трудом. Стена желтовато–серой пыли поднималась ввысь. И казалось, что это не солнце восходит с востока, а желтая, призрачная луна. Дымная стена неумолимо надвигалась на колодцы, аулы, стоянки степных пастухов. Небо темнело, красноватая марь разливалась в воздухе.