Но Пятаков уже вошел в раж:
— И не имеешь ты никакого права говорить от имени украинцев! Ибо ты никакой не украинец: твой отец — грек!
Ливер побледнел еще сильнее, однако улыбнулся:
— Какое это имеет значение? Особенно — для интернационалистов? — Он улыбнулся шире, с едкой иронией. — Я думаю, что когда украинки от Анапы до Владикавказа выходят замуж за греков, кабардинцев, осетинов или русских, то это должно лишь радовать тех интернационалистов, которые понимают интернационализм как… стирание национальных признаков…
— Ливер! — взвизгнул Пятаков, стукнув кулаком по столу. — Твои намеки…
Тут уже не выдержала Бош и тоже повысила голос, вставая с места:
— Товарищи! Как вам не стыдно! Юрий, опомнись! Георгий! Я прошу тебя.
Но Георгий Ливер уже овладел собой — он был вспыльчивым, но обладал твердым, рассудительным характером. Он закончил совершенно спокойно, однако решительно:
— Нужно немедленно созвать конференцию, чтобы покончить с этим вопросом раз и навсегда, ибо этот вопрос только вносит путаницу во всю нашу работу и тормозит ее. Необходима городская конференция большевиков.
— Не городская, — поправил Довнар–Запольский, — а областная. В Киеве нас только восемьсот, а по области две тысячи.
— Вы забыли, — сердито буркнул Пятаков, — что областная конференция состоялась всего лишь на прошлой неделе. Мы не можем созывать конференции еженедельно! Вы же сами упрекаете, — едко бросил он в сторону Иванова, — что у нас слишком много заседаний, совещаний и конференций, а дела… дела…
— Верно, — сказала Бош, — конференция большевиков Юго–западного края состоялась только на прошлой неделе и уже сказала свое слово: не идти ни на какие компромиссы с буржуазной Центральной радой.
Пятаков готов был снова вспылить, но все–таки сдержал себя:
— Итак, я закрываю наше совещание. Мы только зря тратим время, а в городе в этот момент происходят важные события. Двадцать тысяч киевских пролетариев уже бастуют — об этом только что сообщил Смирнов, но ведь тридцать тысяч еще не забастовали, и наша задача — идти на заводы и поднимать массы!
— Но, — заговорила Бош, — ты, Юрий, считаешь ведь забастовку преждевременной и принципиально неверной…
— Евгения! — снова вспыхнул Пятаков. — Я призываю тебя к порядку! Ты не у себя, в областном комитете, где строишь козни против меня, а на совещании руководителей районных комитетов при городском комитете, где председательствую я! Я не позволю провоцировать меня!
Все смущенно опустили глаза, и Пятаков почувствовал, что так кричать недостойно. Стараясь говорить спокойно, он закончил:
— Ты имеешь в виду мою персональную позицию, но я дисциплинированный член партии, построенной на принципах демократического централизма, и всегда подчиняюсь решениям большинства…
— Подчиняться — мало, — буркнул Иванов, — нужно стоять на позициях партии, членом которой ты являешься…
— Ты что–то сказал, Иванов?
Иванов пожал плечами и молчал.
— Итак, я закрываю совещание. Вам, руководителям районных организаций надлежит немедленно обеспечить выполнение постановления комитета об организации забастовки.
Он взял свою шляпу и надел ее. Хотя расходиться нужно было всем остальным, а ему — оставаться здесь.
Все поднялись, надвинули кепки и картузы и направились к выходу из комнаты номер девять.
Только Евгения Бош продолжала сидеть на своем месте.
4
Облокотившись на стол, подперев подбородок ладонью, Евгения Богдановна сидела и покусывала кончики ногтей. Сумрачный взор ее не отрывался от лица Пятакова, но она в эту минуту, собственно, не видела его. Ей, точно так же как и Пятакову, это было присуще: задумавшись, уставиться взглядом в какую–то невидимую точку. Перед ее внутренним взором в ту минуту возникали и исчезали, снова возникали и снова исчезали какие–то как будто и неясные, но остро ощутимые образы. Без движения и жизни. Словно быстро сменяли одна другую картинки волшебного фонаря.
Снег. Белый снег — до самого горизонта. По горизонту — синий, почти черный лес. Тайга. Под снежными сугробами хижины со слепыми, слюдяными оконцами: сквозь окошечки не проглянуть — лютый мороз разукрасил их своими мертвыми, холодными узорами. Чуть мерцает жировая коптилка. Еле теплится, догорая, уголь в печке. Седой, серебристый пепел, и сквозь него — краткая вспышка фиолетово–огнистых искр. Подле печурки, под чадящей коптилкой, склонились двое, между ними книжка: они читают одну и ту же страницу, но молча, каждый про себя. Читают день, вечер, ночь — без сна. Потому что книга здесь, в занесенной снегом тайге, редкость и величайшая драгоценность: ее можно держать у себя только одни сутки. А затем нужно передавать для чтения дальше…
И Евгения Бош видит обоих — под коптилкой, возле печки, над книжкой: свежая нелегальная почта оттуда, из–за Уральского хребта, из России, сюда, в ссылку. Она видит отчетливо обоих — черты лица, выражение глаз, даже читает мысли и чувства по выражению глаз и по чертям лица. И это так странно и так неправдоподобно, ибо один из тех двух — она сама. Но она отчетливо видит себя самое, словно бы смотрит на кого–то постороннего…
Япония. Мутные волны Японского моря. Оранжевое, жгучее, палящее солнце сквозь марево сухого тумана. Скала и узловатые, уродливой конфигурации, с протянутыми у самой земли ветвями, низкорослые, будто игрушечные, деревца. И — двое у подножья скалы. Тесно, почти обнявшись, прижавшись друг к другу.
И снова два лица. Его и ее. И снова — четко: черты, выражение, мысли и чувства…
Эти два лица всегда вместе, непременно вдвоем. И мысли и чувства их тоже общие…
Евгения Богдановна встряхивает головой, отбрасывает назад короткие, на английский пробор расчесанные волосы — освобождается от воспоминаний и видений — и смотрит на Юрия Пятакова, сидящего перед ней.
Пожалуй, никогда еще Юрий Пятаков не был столь… неприятен Евгении Богдановне, как в эту минуту. Неужели правда, что было все так — душа в душу, одинаково для обоих, нераздельно в мыслях и чувствах? Неужели правда, что она… любила его?..
Нет, нет! Он не беспринципный! Наоборот! Никто не умеет с такой настойчивостью отстаивать свои позиции, никто с таким упорством никогда не признает себя неправым, никогда не признает правоту другого.
Но во имя достижения поставленной цели он может отречься и от своих собственных взглядов, которые ранее отстаивал непримиримо… Вот так и сейчас: ведь его внезапное — вопреки его всем известным убеждениям — решение идти в Центральную раду вызвано вовсе не тем, что его вдруг стал волновать украинский национальный вопрос! Нет, это — всего лишь дальнейшее логическое развитие его давнишней идеи «единения» партий — даже и буржуазных, если только они именуют себя «социалистическими». Неужели он — всего лишь утлый, бесхребетный интеллигент в бурном море революции? Неужели он как был, так и остался меньшевиком, а переход его в большевистский лагерь социал–демократии всего лишь… истерический экивок или, еще хуже, всего лишь маневр?.. А может быть, он раньше был другим? Тогда — в Сибирской ссылке, во время их совместного бегства через всю Азию на Японские острова, и потом — в трудном путешествии вокруг света до самой Швейцарии?.. За что бы она его тогда полюбила? Неужели то было лишь наваждение, порожденное его красноречием, трескучими революционными фразами?.. Или, быть может, просто взаимное тяготение двух одиноких существ, обреченных на совместные скитания? Юрий, Юрий! Ведь и в самом деле я когда–то тебя любила!..