Беседуя таким образом, они подъехали к нашему дому, где управляющий и распрощался с Дженни.
Девятый день после нашего обоснования в ашборнском пасторском доме пришелся на день моего рождения.
С этого дня, 19 июля, мне пошел двадцать шестой год.
Увы, после смерти моих бедных родителей никто уже не вспоминал о дне моего рождения!
Я и сам почти забыл о нем.
Что касается Дженни, она и не могла о нем знать: я единственный раз в разговоре с ней упомянул мой возраст — это было в день, когда я стал ее мужем, и то, что она вспомнила о дне моего рождения, было воспринято мною как чудо.
Тем не менее накануне она время от времени улыбалась мне как-то по-особому, когда я спрашивал, зачем это она запасается провизией; на следующий день утром она поцеловала меня нежнее обычного, и мне показалось, что она следила за мной, когда я спустился в бывшую спальню г-жи Снарт, ставшую моим рабочим кабинетом и местом, где я мог предаваться размышлениям.
Войдя в кабинет, я сначала не заметил ничего необычного; но, когда я сел за мой письменный стол и случайно поднял голову, у меня вырвался крик изумления.
Напротив себя я увидел очаровательную гуашь, где был изображен красно-бело-зеленый домик; окно его было открыто, и за ним стояла Дженни со своим щеглом на плече.
Я встал, подошел поближе, нагнулся и стал рассматривать гуашь — сначала в целом, прислушиваясь к отклику моего сердца, а затем — в подробностях, полагаясь на мой рассудок, и рассудок после этого осмотра оказался столь же удовлетворен, как и сердце.
Гуашь была задумана и даже выполнена, я бы сказал, в стиле Мириса.
Личико, вполне похожее на изображение Дженни, наполовину скрытое в тени от большой соломенной шляпки, а наполовину освещенное ярким солнцем, выглядело чарующе утонченным.
Стена домика в ее близком соседстве с плющом, сиренью и тополями была написана в сочных тонах, что свидетельствовало об опытной кисти.
Удивление мое было настолько велико, что я не удержался и громко выразил его вслух.
— О Боже мой! — воскликнул я. — Кто же написал эту очаровательную картинку?
И тут я услышал ласковый голос Дженни, прошептавший мне на ухо:
— Не ты ли, любимый мой Уильям, высказал мне желание иметь вид бедного маленького домика, в окне которого ты впервые увидел меня?
— Да, конечно, — подтвердил я.
— Так вот, разве не вы мой хозяин? Разве я не дала клятву повиноваться вам?.. Ваши распоряжения исполнены вашей смиренной служанкой, мой повелитель!
И Дженни сделала прелестный реверанс, исполненный одновременно кокетства и грации.
— Да, — сказал я, — но кто же художник? Кто художник?..
— О, художника найти совсем нетрудно, — улыбнулась мне жена, — ведь именно ему вам было угодно высказать ваше желание.
— Как! — вскричал я. — Художник… автор этой прелестной гуаши… это ты?
Дженни, не переставая улыбаться, сделала мне еще один точно такой же реверанс.
— Так у тебя просто восхитительный талант, а ты мне никогда о нем не упоминала ни словом…
— Забывчивый! Я же говорила тебе об этом как раз в день нашего вселения в этот дом…
— Да, говорила, но так, словно речь идет о воспитаннице пансиона, рисующей модель из гипса, а не о художнике, который задумывает композицию и мастерски исполняет ее.
Тут я вспомнил о собственном предложении руководить ее занятиями живописью.
— Эх, а я!.. — вырвалось у меня. — О моя Дженни, теперь я понимаю улыбку, с какой ты встретила мое предложение.
— Уильям!..
— А эти фрески, которые я расписывал с такой гордостью в комнате моей супруги… Сейчас я возьму кисть и Щетку и все это сотру!
Я бросился к двери, но Дженни остановила меня:
— Нет, друг мой, нет, ничего ты не сотрешь… Эти фрески — памятник твоей привязанности ко мне, и, выходя отсюда, я стала на колени перед распятием, благодаря Господа за то, что меня так любят, и поцеловала пару белых голубков — символ нашей любви.
У меня вырвался вздох — одновременно и грустный, и радостный.
Грусть его была обращена к моей гордыне, дорогой мой Петрус; я начинаю верить, что гордыня — это демон, которому его повелитель Сатана велел меня погубить.
Я воображал, что знаю все, и вот оказалось, что не я, а Дженни знает о существовании поэта по имени Томас Грей, написавшего чудную элегию.
Я воображал, что владею кистью, и вот молоденькая сельская жительница, скромная и сдержанная, очень просто, очень естественно дает мне урок живописи и смирения.
О гордыня, гордыня! Когда же я от тебя избавлюсь?..
К счастью, у меня не было времени погружаться слишком глубоко в эти размышления, которые могли бы только нарушить мое душевное спокойствие.
В дверь постучали.
Дженни бросилась открывать ее, и не успел я сделать и трех шагов, как вошли ее отец и мать.
Добрый пастор Смит и его супруга пришли поздравить меня с днем рождения.
То был визит, который Дженни ожидала; провизия, запасенная накануне, предназначалась для этого дня, который нам предстояло провести в семейном кругу.
О дорогой мой Петрус! В этот день были минуты, когда мне вспомнилась красноречивая история, рассказанная Геродотом о тиране Поликрате, который, испугавшись собственного счастья, бросил свой перстень в море.
А что я мог бросить в море, чтобы заклясть грозящее мне несчастье и умолить судьбу простить мне мое сегодняшнее счастье?..
Рыба доставила Поликрату его же брошенный в море перстень, и несколько месяцев спустя, для того чтобы его несчастье стало равно его счастью, Поликрата путем предательства схватил Оройт, сатрап Камбиса, и велел распять пленника на кресте.
Боже мой, у всякого человека есть свой Оройт и свой крест!
Есть и у меня. А кто же станет моим Оройтом и на каком мучительном кресте задумано меня распять, чтобы искупить мое счастье?
Через три месяца после моего дня рождения наступал день рождения моей Дженни: ей предстояло войти в ее двадцатый год, и все эти три месяца я искал ей подарок к этой годовщине; мое воображение, обычно плодотворное, на этот раз сплоховало.
К тому же бедная моя Дженни считала себя такой счастливой, что не выражала никаких пожеланий относительно подарка.
И я, таким образом, терялся в догадках, что могло бы быть ей приятно. После длительных раздумий я пришел к выводу, что самое большое
удовольствие доставила бы Дженни красивая эпиталама, в которой я восславил бы наше общее счастье.
Сначала мне пришла в голову мысль сочинить ее на латыни, заслуживающей того, чтобы преодолеть связанные с этим трудности, но мне пришлось бы переводить ее на английский, а в переводе эпиталама, конечно, много бы потеряла.