– В дворцовый хоровод меня берут, – тихо, задумчиво сказала Олена.
Григорий с тревогой повернулся к ней.
– Не ведаю – к добру ли? Матушке боязно, а батя говорит: «Ничего с ней не станется – мы рядом. А польза семье от того великая. Не век же горе мыкать».
Сказала так, что не понять, согласна ли с отцом или сама страшится. Прикоснулась тонкими, чуткими пальцами к косе, оплетенной лентой.
– Завтра в горнице поселюсь… Попрошусь, чтобы с Ксаной…
Подружка Ксана тоже была в хороводе.
На ближнем пригорке одинокими монахами темнели тополя. От них, словно вприпрыжку, сбегала вереница молоденьких ярко-желтых кленов.
– Да и я рядом! – не глядя на Олену, баском сказал Григорий и с ожесточением вырвал из земли клок травы.
Олена ласково улыбнулась – так взрослый улыбается ребенку:
– И то я помню.
Синевато-серый простор Днепра все силился слиться с почти таким же небом и не мог: то мешали еще темные стены лесов, то оранжевая полоса. Она стала желтоватой, потом серой и долго держалась на небе.
Словно сбрасывая с себя тяжесть, Олена качнула головой, провела маленькой ладонью по лицу Григория, снизу вверх, задевая нос, крикнула звонко:
– Ну-ка, лови, защитник!
И стремительно побежала вниз.
Григорий ужо знал эту быструю смену настроений у Олены и, обрадовавшись, что тревожная задумчивость ее исчезла, ринулся вслед напрямик через кусты, оцарапывая лицо ветками деревьев.
Олена бежала легко, бесшумно, почти не касаясь ногами земли.
Он нагнал ее у самой подошвы горы, притянул к себе. Олена отстранилась, сказала с укором:
– Ну почто ты, Гриня, обижать меня вздумал?
Григорий, как всегда, смирился. Чтобы скрыть неловкость и даже возникшую невольно обиду, стал оживленно рассказывать, как по сей день мать оплакивает его, что пошел в учение, по утрам причитает над ним, как над покойником. А потом, уже и вовсе придя в себя от смущения, спросил, хитро поглядывая на Олену смеющимися глазами:
– Отгадай, что такое: в воде растет, а воды боится? – И довольный, что она не может ответить, воскликнул торжествующе: – Соль!
Олена же, видя, что обида прошла, спросила шаловливо:
– А вам в училищной избе не рек Петух ученый, отколь мухи взялись на свете?
Григорий с важным видом поддержал и эту игру:
– А как же, рек! Черт волку ногу строгал, и от стружек поделались оводы, мухи да комары…
Они шли улицей Подола. Веяло от Днепра осенней прохладой. Казалось, чья-то рука сдвинула на небе заслонку, укрыла ненадолго месяц, и стало темно. Олена зашептала таинственно:
– А ведаешь, Гриня, если ночью подкрасться к гнезду дятла, ухо приторкнуть, так он стонет, стонет? Устал за день…
Григорий захохотал, представив эти тяжкие стопы работяги-дятла. Ну какая хорошая Олена! Не сердится на него, Григория, и между ними опять мир да согласие, и они будут дружить еще крепче прежнего.
В апрельскую Марью, когда над Днепром нависли тучи, набухшие весенним дождем, и оголенные деревья покорно зябли в половодье, учеников отпустили на неделю по избам.
К исходу недели Григорий, возвратясь как-то с улицы домой, застал отца сидящим возле окна: он заканчивал чеканку серебряной чаши – потиры для Десятинной церкви.
Отца Григорий любил немного жалостливой и скрытной любовью. Был Фрол в трезвости тих, неразговорчив, покорен жене, со всем словно бы смирившийся, положивший на себя и свою судьбу крест. В редкие же часы охмеления становился говорливым, задиристым, с вызовом глядел на высокую, сильную жену свою Ефросинью – посмеет ли в чем перечить ему?
Сейчас, склонив над чашей серебристую с чернью бороду, отец наносил последние метины. Он был весь поглощен этим занятием, и его лицо, разогретое внутренним волнением, было особенно привлекательным.
Чашу украсил отец щитками с изображением Иоанна Предтечи, Иоанна Златоуста, лики их сделал округлыми, волосы кудрявыми. Один из Иоаннов походил на дружка Григория – Федьку Хилкова, что частенько захаживал к ним и жил здесь же, неподалеку, на Подоле. Даже нос у Иоанна, как у Хилкова, был крючковатым.
«Да ведь это вточь Федька», – чуть не вырвалось у Григория, но он вовремя смолчал, не то обидел бы отца подобным сравнением.
Отец, любовно оглаживая свою работу темными, словно просмоленными пальцами, сказал:
– Надо бы, Гриша, поверх щитков надпись вырезать: «Пиите от нея вси». Сможешь?
У Григория радостно вспыхнули глаза:
– Спробую…
Не впервой отец доверял ему такие надписи, и, гордясь, ставил он их на дискосах, лампадах в виде рыбы или турьего рога, на дарохранильницах с серебряными голубками…
В избе было тихо. Кряхтел на завалинке столетний дед Ждан. По волчьей шкуре на глиняном полу ползал малый братишка Григория – Савка. Мать в ожидании гостей сильными руками перекатила в угол бочонок с пивом-аловиной. Потом, придвинув к Григорию миску с размоченными в воде и политыми конопляным маслом корками, спросила заботливо:
– Проголодался?
Григорий, предвкушая работу, порученную отцом, торопливо съел миску тюри.
Через час стали собираться гости.
Первыми протопали по глиняным ступеням братья-кузнецы Маркел и Богдан Верзиловы, силачи, одной рукой соединяющие концы подковы. Маркел еще с лестницы прогрохотал:
– Поклон соседям от батько Днепро!
За ними явился щуплый, длиннорукий камнетес Василий Мыльной. Дед Ждан слез с завалинки, уставившись на Маркела живыми, хитрыми глазами, сообщил доверительно:
– А у меня, Маркеша, возраст вновь младенческой – зубы выпадают!
Приоткрыл рот, еще полный зубов.
Григорий, сидя на отцовском месте, возле окна, прыснул, пригибаясь к потире. Хорошо, не сказал еще, что ему «сорок пять лет, если ночей и праздников не считать».
Вот деда Григорий любил открытой, веселой любовью. Был он на весь Подол самым большим знатоком трав и охотно показывал их внуку.
– Глянь, Гриня, – говорил он ему, – это трава зелезека… Растет по пригоркам, верхним концом к земле клонится, скот от падежа спасает… А это перунья голова: на рану положишь – заживет в третий день…
Так часами мог… О луговой голубоватой одолене, настоем которой спасают от злой отравы, о багровой траве плакун, что растет на озере и детям сон приносит, о мохнатой варахне – стоит только принести ее в избу, поджечь, и все тараканы да сверчки тотчас выйдут вон послушно друг за дружкой.
А то начнет еще дед присказками сыпать: середину января называет днем Афанасия и Кирилла, что забирают за рыло; февраль – бокогреем; в конце марта, говорит, медведь встает, а в августе серпы греют…
Гости сели за стол, и тотчас появились припасенные на этот случай хрусткая квашеная капуста, огурцы, сочиво-бобы да горох, кислый хлеб на квасу и кусок сыра.