На носу, держась за канат, стоит капитан судна — патрон. Высокий, стройный, молодой; на черных кудрях — такая же красная набекрень шапка, что и на гребцах, только с коротким, пестрым пером. Патрон молодой, да бывалый; учился делу у лучших мореходов и корабелов на свете — португальцев, служил на их судах. Попался, однако, на краже тайного, пуще глаза оберегаемого портулана африканских берегов. За такое полагалась казнь; наш молодец сумел, однако, обманув стражу, с того португальского наоса[11] уплыть. Потом ходил по морям с пиратами, награбленное сберегал, вкладывал в различные выгодные дела. И теперь сам патрон, и ведет свою «Балимеццу» к гавани, где родился сам и вырос, где делал первые шаги в отцовском, давно оставленном ремесле.
Возникнув впереди, еще на заре, темные горы Крыма приближались; в чаше залива смутно проступили белые уступы знакомого города. Молодой патрон, вцепившись в канат, горделиво усмехнулся. Не нищим возвращался моряк в отчий дом. Сладко было чувствовать себя сильным, удачливым, хищным, не ведающим запретов. Да, он разбойник, пират. Но он же, когда надо, и честный гость, сведущий в торговле, мореход, искусно одолевающий противные течения и бури. Он пират; но разве не был поначалу тем же святейший папа Иоанн XXIII, низложенный, правда, собором в Констанце, но вкусивший от власти над миром, тем не менее, сполна! Разве не пират помазанник божий Рене Анжуйский, ученый и бродяга, авантюрист и землезнатец, разбойник и составитель точнейших морских карт! Арагонцы отняли у славного Рене Неаполитанское королевство, но разве и ныне храбрый герцог — не император морей, разве не принимает его с почетом, как равного, французский король Людовик, которому анжуец служит своим победоносным флотом!
В близящийся между тем берег с галеи всматривался еще один путешественник; патрон время от времени с почтением оборачивался к фигуре в монашеской рясе, одиноко возвышавшейся на палубе, около кормовой надстройки. Патрон испытывал перед святым мужем благоговение и трепет: это он, стоящий ныне у кормы, вернул его на путь спасения, на истинно благий путь. Именно он, отец Руффино, первым сказал юноше, когда тот исповедовали в Генуе, в церкви святого Варфоломея, не чая прощения содеянным преступлениям, навеки памятные слова. «И злодеяния твои будут благом, — молвил святой отец, указуя на Благостный Лик, чудотворный образ Спасителя[12], — и преступления твои станут святы, ежели совершатся во господню славу!».
Полгода спустя они встретились снова в Риме; отец Руффино привел его к человеку, ведавшему самыми тайными доходами престола святого Петра. С тех пор он, еще недавно простой моряк Джироламо, стал важным человеком, патроном галеи. Не оставляя разбоя, доход с которого частью шел с тех пор святому престолу, он стал теперь исполнителем секретнейших личных поручений святейшего отца. Это давало не только верный барыш; за это патрону была обеспечена самая полная безнаказанность в этой жизни и в последующей, от земных властей и небесных. Веселая жизнь, богатство и почет на земле, вечное блаженство в райских кущах — вот что сулила Джироламо верная служба апостолическому престолу, а через него — самому господу; он остался пиратом, но был теперь пиратом святой курии.
Мессер Джироламо не без опаски снова бросил взгляд на одинокую фигуру монаха. Пират чуял в монахе злую силу, подобную его собственной. Монах был умен и храбр, и драться умел тоже — ножом, мечом. Однако отец Руффино — моряк ясно видел это — и самые страшные свои дела творил не ради корысти. Джироламо чуял: ненависть монаха, страсть и вера доминиканца — сильнее его собственных. Были мгновения — пират помнил это, — когда от монаха, казалось, исходила нечеловеческая сила. И Джироламо не смог бы сказать, откуда эта сила, повелевавшая в тот миг всеми вокруг: от неведомого дьявола, засевшего в бедном иноке, или то был отсвет могущества всесильного братства, чьим посланцем был отец Руффино.
Галея быстро приближалась к берегам Великого острова[13], к стенам и башням города, где Джироламо увидел свет. Опытный глаз пирата обшаривал скалы, кручи, выглядывавшие из зелени садов крыши селений, полоски песка и гальки под обрывами, у кромки прибоя. Райский угол Европы, врата азиатских стран! Сюда сгоняют татары невольников из Руси и Польши, из Черкесии, Литвы, чуть ли не из Германии и Мадьярщины. Отсюда султанам Востока привозят женщин, которые рожают им любимейших сыновей. Сам Мухаммед, повелитель осман, говорят, поэтому так светел кожей и волосом: мать падишаха была полонянкой из Московии.
Галея входила в гавань. У причалов покачивались обшариваемые жадными очами морских разбойников каравеллы с косыми парусами, наосы — с прямыми. На полотнищах под реями — алых и синих, зеленых и желтых — белели генуэзские. кресты, грозили лапами венецианские львы, вздымали хищные клювы неведомо чьи орлы и грифы. Раздался последний удар черного барабана возле бака, заскрипели толстые якорные канаты. Корабль прибыл в славную Каффу[14], самый большой в ту пору черноморский город и порт.
— Лодка прибыла, святой отец, — со смирением молвил мессер Джироламо. — Позвольте вам помочь.
Но отец Руффино уже сам ловко спускался по веревочному трапу в ожидавшую его устланную ковром шлюпку.
5
Мессер Никколо Гандульфи, почтеннейший и старейший из тридцати нотариусов города Каффы, готовился закрыть свою крохотную контору. Сложил перья и кисти, поставил на аккуратную полочку в углу малые скляницы — для красных, черных и зеленых чернил. Рука привычно потянулась к подвешенному к поясу кошелю, пощупал — на месте ли. Денег в тот день набралось, впрочем, немного, дела шли из рук вон плохо. И лучшими, видно, им уже не стать. Для города, для всей генуэзской колонии, для всего Великого моря с осевшими вкруг него народами и племенами настали, пожалуй, самые тяжкие времена.
Мессер Никколо начал укладывать в старый, окованный медью сундучок из Гданьска бумагу. Укладывал тщательно, не спеша: бумага дорожала что ни год. Из отца в сына мужи почтенного и старинного генуэзского рода Гандульфи — нотариусы, вот уже двести лет появляются на деловых грамотах их имена. Были в Генуе, процветали в конце позапрошлого столетия в Пере, где прапращур Гуильельмо имел большую контору с десятью писцами. Потом ветвь Гандульфи перебралась в Каффу, где поначалу тоже была и в барышах, и в почете. Ныне он — последний в. роде — трудится в деревянной конуре, один. Честь, правда, при нем, но заработки — все хуже, кормиться в старой Каффе — все труднее. Злые агаряне, захватив окончательно проливы, затягивают на горле здешних генуэзских колоний мертвую петлю. Торги скудеют, богачи бегут в Италию, в город, везут все меньше хлеба, народ все более волнуется и мятется. Турок ждут сюда с кораблями и войском, и тогда старой Каффе — конец. Впрочем, даже издали, стягивая лишь убийственный шнурок на шее торговли, питающей Каффу через Босфор, султан способен предать этот город смерти.