Но странной была его любовь. Жизнь и смерть как бы смешались в ней. Юноша не знал, кого любил: женщину во плоти и крови или призрак, восставшую мумию пирамид, оживленное прошлое человечества? Витая в мечтах, обретал он силу двойного зрения, века раскрывались перед ним – и восставал древний Египет, и Эллада, и Соломонов храм, и царица Савская, и сладостные картины «Песни песней» осязаемо проходили мимо него. И в прошлом человечества, в веках любил он бессмертное воплощение женственности…
Углубившись в мистические фолианты, князь Юрий грезил наяву и не сразу увидел себя опять в тихом книгохранилище его превосходительства Ивана Перфильевича Елагина, главного директора над зрелищами, статс-секретаря императрицы, сенатора и великого наместного мастера восьмой провинции.
По лицу стоявшего перед ним камердинера, видимо, давно уже находившегося здесь, понятно было, что его немало удивляет странное оцепенение секретаря.
– Его превосходительство просят ваше сиятельство пожаловать к ним. Очень страдают.
ГЛАВА XLVIII
Продолжающееся болезненное состояние директора зрелищ
Здоровье Ивана Перфильевича не улучшалось, несмотря на лечение такой знаменитости, как лейб-медик Роджерсон. Нога продолжала болеть, и бедный старик с величайшим трудом мог пройти от кровати до откидного кресла на колесах, в котором его вывозили в сад и катали в тени берез и в цветнике. Переехать к себе на дачу, на остров, Иван Перфильевич не желал. Усиленные кровопускания, отвратительные микстуры в огромных дозах, промывание совершенно ослабили старого директора, от природы наделенного весьма крепким организмом.
Во время болезни государыня почти ежедневно осведомлялась о состоянии своего «Перфильевича» и несколько раз удостоила его милостивыми письмами. Это в высшей степени утешало старика в его мучениях, обнадеживая по выздоровлении на возвращение милости царицы и права личного ей доклада, как бы отнятого временно. Делами театральными и сенатскими Иван Перфильевич занимался теперь даже больше, чем раньше, будучи здоровым, так как стремился заполнить вынужденное затворничество и досуг длинных летних дней. Кроме визирования бумаг, Иван Перфильевич читал нравственные сочинения и более чем когда-либо проникался презрением к суете земной.
Именно с золотообрезным томиком благочестивых размышлений госпожи Гюйон застал князь Кориат его превосходительство в саду, в прозрачной тени крытой аллеи, составленной из зеленых шпалер цветущих кустарников и вьющихся растений.
Облеченное в шлафрок коротенькое и жирное тело старика помещалось в кресле. Забинтованная нога покоилась на особой скамеечке. Большая голова Ивана Перфильевича была по-женски повязана красным шелковым платком, так что кончики связаны были узелком на лбу. Лицо его, с заметным нездоровым оттенком, бледно-желтое, выражало глубокое уныние.
Завидев секретаря, Елагин закивал ему.
– Ах, милый князь! – сказал он, когда тот приблизился. – Я жестоко страдаю. Сейчас приступ костной ломоты такой мучительный был! Прямо хоть криком кричи. Послал за тобой. Тем временем вдруг боль отступила, и теперь только ноет в ноге и тянет в пальцах.
– Неужели новое втирание, рекомендованное Род-жерсоном, не помогло вашему превосходительству? – с глубоким участием искренне осведомился молодой тамплиер вместе со старым преданным камердинером, который махал над головою больного свежей ветвью березки, навевая прохладу и отгоняя докучливых мошек, жаливших бедного наместного мастера.
– Какое! – безнадежно махнув исхудалой рукой, сказал Иван Перфильевич. – Ни малейшего облегчения, даже хуже. Вся их профанская медицина ничуть не помогает. Вспомни Мольера, как у него в интермедиях… «Перекровопустить, перепромыть, переклистировать…» Вот по этой системе меня и лечат, – с глубоким вздохом сказал старик. Он задумался, бесцветными глазами вглядываясь в зеленую стену шпалеры, как будто читал на ней безнадежное будущее. – Лечат – и залечат!
Иван Перфильевич поник головой.
Князь Кориат, до глубины души взволнованный, не знал, что сказать и как утешить его.
– Воистину залечат, батюшка, ваше превосходительство! – дрожащим голосом, со слезами на глазах осмелился заговорить камердинер. – Им только в руки попади – живым редко выпускают. Не послушали моего глупого холопского рассуждения, чтобы к себе этих докторов не допускать.
– Истинно глупое рассуждение, – отозвался Иван Перфильевич. – Государыня изволит прислать своего лейб-медика, так могу ли его не принять? Ты, хрыч, совсем из ума выжил!
– Ну, и приняли бы честь честью, а лечиться все бы не давались. Можно ли уследить, принимаете вы микстуры ихние или в отходное место льете? Или опять мази эти, слабительные – кто заставлял принимать? Эх, батюшка, ваше превосходительство, пока не поздно, отмените вы все это лечение и позовите Ерофеича. Он вас в баньке выпарит, настойку натрет и внутрь даст испить с нашептом и молитвою – посмотрите, как живо на ножки встанете!
– Любит меня, старый хрыч! – сказал Елагин. – Но только не к Ерофеичу надо обратиться – к Калиостро.
ГЛАВА XLIX
Обеты тамплиера
По поручению Ивана Перфильевича молодой секретарь отправился искать графа Калиостро в Итальянских, где тот проживал под именем полковника Гвальдо. Сердце тамплиера громко застучало в груди, когда он приблизился к дому, где, как предполагал, живет таинственное прекрасное и несчастное существо, которым полно было его воображение. Но в Итальянских сказали, что граф Калиостро с супругой находится на даче князя Григория Александровича Потемкина в Озерках, куда приглашен для лечения младенца племянницы вельможи Варвары Васильевны.
Эти сведения сообщил князю Кориату сам хозяин дома – придворный костюмер синьор Горгонзолло. Он был хорошо осведомлен, что проживавший в скромной квартире на третьем этаже под именем Фридриха Гвальдо вольнопрактикующий врач есть не кто иной, как знаменитый, прославленный во всей Европе граф Калиостро. Между прочим, распространяясь о прекрасной его супруге, хозяин утверждал, что она в скором времени выступит на сцене и, конечно, не уступит певицам «Эрмитажа», знаменитым Габриэлли и Давии. Эти подробности вместе с сообщением многих обстоятельств частной жизни четы Калиостро произвели неприятное впечатление на молодого мечтателя. Вдруг фантастический, таинственный образ померк в его воображении. Явилась обыденная действительность, и сладостные видения исчезли и показались бредом и сумасшествием. Обыкновенная чета странствующих итальянских авантюристов предстала пред ним. С глубоким унынием слушал он трескучую речь почтенного Горгонзолло, обонял кухонные и иные запахи глубокого двора итальянского дома, пыль и моль летела с развешанных на веревках бутафорских мантий, дружно выколачиваемых камышовыми тростями мускулистых приказчиков, любопытные лица смотрели на него из окон – все, все имело такой пошлый, обыкновенный вид. Золотые сны со всем, что было в них прекрасного и ужасного, улетели.