— Предосторожность никогда не помешает. Со своей стороны, прошу вас, милостивый государь Павел Иванович, выделить мне личный эскорт, и не токмо на период нахождения на берегу, но и для плаванья в Японию. Сие послужит и улучшению вида посольства, и нашей общей безопасности.
— Извольте, ваше превосходительство. Сегодня же отдам распоряжение о предоставлении вам для караула шестерых гренадер с унтер-офицером и барабанщиком.
— Благодарю вас, генерал, — наклонил голову посланник. — Учитывая все опасности, угрожающие кораблю и посольской миссии его императорского величества, я намерен также удалить из состава оной поручика графа Толстого…
— Разрешите напомнить вашему превосходительству, что именно поручику мы обязаны имеющимися у нас сведениями о злоумышленниках, — попытался вступиться за графа не единожды пользовавшийся его хлебосольством капитан Федотов.
…Посланник тогда не удостоил старого служаку ответом, хотя сейчас, наедине с собой, он готов был согласиться, что поступил по отношению к поручику слишком строго. Но теперь, когда не от кого было скрывать свои истинные чувства, камергер мог признаться себе в том, что удаляет Толстого из миссии по одной-единственной причине — не может простить ему предательства в страшный день корабельного суда. «Предавший однажды предаст еще не раз», — попытался успокоить совесть камергер.
Он вновь принялся за письмо Селифонтову и о своем решении освободиться от скандального графа сообщил официально: «Я возвращаю также лейб-гвардии Преображенского полка поручика графа Толстого, раздоры во всей экспедиции посеявшего, и всепокорнейше прошу ваше высокопревосходительство, когда прибудет он в Иркутск, то принять начальничьи меры ваши, чтоб он не проживал в Москве и действительно к полку явился. Я доносил уже из Бразилии о его шалостях, а ныне повторил в донесении моем».
Думать о Толстом больше не хотелось, и вместе с тем пропало желание дописывать письмо, но камергер сделал усилие и завершил послание: «Отправляю также в Санкт-Петербург академика Курляндцева, с коим приключилась жестокая каменная болезнь, и в сопровождение ему даю кандидата медицины господина Брыкина, коим прошу вас, милостивого государя, оказать ваше покровительство и содействие».
«Ну, вот и все», — Николай Петрович отложил перо, пробежал взглядом написанное. Осадок на душе, возникший в связи с решением об отправке из экспедиции графа Толстого, все-таки не рассеялся. Посланник встал из-за стола, с хрустом потянулся и подошел к окну, выходившему в сад. Растворил створки, и сразу же в лицо пахнуло свежестью. Такая в центре России бывает только в начале октября. «Осень на Камчатке наступает раньше положенных сроков…» — подумалось Николаю Петровичу. Как-то сами собой нахлынули воспоминания.
Тихо. Звездно. Безветренно. Такие ночи очень любила его Аннушка. Светлая душа, она, бывало, часами простаивала у окна спальни, глядя в ночное небо, стараясь заметить падающую звезду, загадать желание… По сути, Аннушка всегда оставалась ребенком, девочкой, верящей в чудеса… Пока она была жива, Николай Петрович и сам был склонен к тому же, хотя никогда и не показывал вида. Теперь он знает, что чудес на свете вовсе нет, — смерть забирает у нас самых близких и самых дорогих людей…
Погруженный в невеселые думы, Резанов не сразу обратил внимание, что в саду кто-то есть. Легкий шум под окном вернул его к действительности. По песчаной дорожке, ведущей в глубь сада, шли мужчина и женщина. Они о чем-то негромко, но горячо спорили. А может, и не спорили, а объяснялись в любви… Камергер не смог разобрать ни слова, но голоса… Голоса говоривших были ему определенно знакомы.
Сначала посланник подумал, что кто-то из слуг коменданта, живущих во флигеле, воспользовался свободным временем, чтобы покрутить амуры. Но когда говорившие остановились, Николай Петрович узнал их. Женский голос, вне всякого сомнения, принадлежал супруге камчатского губернатора, а вот мужской, к великому изумлению посланника, был голосом комиссионера Российско-Американской компании Хлебникова.
«Вот те на… Одна в саду, в такой неурочный час да еще с человеком не нашего круга… — передернул плечами посланник, не зная, что и подумать. — Господи, куда движется мир? Неужели и моя Аннушка могла бы так?..»
Спеша отгородиться от своего нечаянного открытия, Резанов затворил створки окна: «Воистину Христос, находясь в пустыне, трижды избежал соблазна, а мы — простые смертные — принуждены жить в мире святотатства и кривых зеркал».
6
О, недремлющая совесть, наш вечный и несговорчивый судия! Скольких в общем-то добрых и не подлых людей довела ты, бессонная, до полного самоотречения и даже наложения на себя рук… Сколько благополучных и благородных семейств разрушила откровенным признанием оступившегося супруга, вместо того чтобы сохранить, благоразумно промолчав… Сколько служебных карьер загубила, не позволив человеку заглядывать в рот властям предержащим, старшим по чину… Скольких, однако, и спасла от лап сатаны. Ты — неоднократная победительница в схватке с людскими пороками, слабостями и соблазнами. И лишь в одном противостоянии не всегда удается тебе одержать победу. Там, где противницей твоей выступает Страсть — не Любовь, а именно антипод последней, в коей божественная составляющая, ведущая к вечному блаженству, подменена врагом человеческим одним, испепеляющим душу желанием…
Насколько богопротивны эти ее рассуждения, Елизавета Яковлевна понимала и сама. Разумом, но не сердцем… Сердце ее, воспитанное на французских романах, подсказывало генеральше, что crime passionnel только наполовину — преступление!
И это супруга камчатского губернатора ощущала снова и снова, получая одну за другой записки от графа, полные, как ей казалось, искреннего чувства. Хотя она и не ответила ни на одно из посланий графа, тем самым лишая кого бы то ни было возможности злословить по ее поводу, в душе у Лизы творилось нечто, объяснимое лишь одним словом — «сражение». С одной стороны, словно гренадеры, стояли ее совесть и стыд перед Богом, мужем и людьми, с другой — подобно вражеской коннице, налетали на них воспоминания, романтические надежды и соблазны, которые однажды уже чуть не толкнули Лизаньку Федорову на побег с графом Толстым из отеческого дома.
К торжеству лукавого, эти соблазны день за днем, шаг за шагом все больше теснили в душе Елизаветы Яковлевны оплот добрых чувств, нашептывая извечное: «Живем однова…» Молодая женщина, истосковавшаяся по свету, знакам внимания и тому состоянию влюбленности, которое, как шампанское, будоражит нашу жизнь, из последних сил сопротивлялась этой вновь вспыхнувшей страсти.