Оторве предстояло преодолеть каких-то пятьдесят метров, чтобы добраться до угла полуразрушенного бастиона. Бомбы и ядра продолжали сыпаться градом. Но молодой человек, как всегда, надеялся на свою счастливую звезду.
И вообще — будь что будет! Нельзя сделать яичницу, не разбив яйца. И не такая уж большая жертва — отдать свою жизнь, если это ради свободы.
Вначале все шло хорошо, даже очень хорошо. Ни одной неприятной встречи, вообще нигде ни души.
При виде французских укреплений, которые проступили наконец сквозь густую пелену порохового дыма, зуав почувствовал, как сердце его гулко забилось от радости и надежды.
Вот он уже у подножия знаменитой мачты, в честь которой назван бастион. Русское знамя, изрешеченное картечью, двадцать раз сбивавшееся и двадцать раз водружаемое вновь, гордо реяло на верхушке мачты.
Оторва зашагал дальше. Еще двадцать пять метров, и он спрыгнул в ров. Проклятье! Откуда ни возьмись — команда землекопов во главе с офицером. Их послали заделать брешь. По крайней мере, шестьдесят человек несли фашины, туры, инструмент и, разумеется, оружие.
Оторва решил взять дерзостью. Спокойно, с достоинством, он остановился и козырнул приближающейся команде. Но одна злосчастная деталь привлекла внимание офицера. Солдаты русской армии были обуты в сапоги. Офицер же заметил на ногах сержанта белые гетры.
Зуав не подумал об этом, гетры высовывались из-под шинели на двадцать сантиметров.
Офицер спросил, почему он одет не по форме. Оторва, который не знал ни слова по-русски, встал, разинув рот. Он ясно понял, что пропал.
У него остался один шанс, да и то ненадежный, подсказанный отчаянием.
Жан бросил ружье и помчался к обрушенному валу, надеясь добраться до нейтральной полосы, простреливаемой с двух сторон.
Удастся ли это ему? Сумеет ли он бесстрашием и дерзостью обмануть свою злую судьбу? Увы — нет. Мужество, изобретательность, хладнокровие на этот раз его не спасут.
Один из саперов, увидев, что неизвестный удирает, бросил ему в ноги тур. Зуав споткнулся и растянулся на земле.
Двадцать пять человек навалились на него. Он встал, одним движением раскидал их, сорвал с себя шинель и предстал перед изумленными глазами солдат в овеянном славой мундире зуава.
Офицер, молодой капитан, узнал его и закричал:
— Оторва!
Зуав гордо выпрямился, принял безупречную воинскую стойку и ответил:
— Да, господин капитан! Это я… я сдаюсь… и я знаю, что меня ждет!
— О, бедный мой товарищ!.. Бегство, насилие, смерть солдат его величества!..
— Да, я все знаю! Я играл… и проиграл… я хотел быть свободным или погибнуть… Я буду расстрелян!.. Ну что ж, так тому и быть. Все лучше, чем гнить в каземате!
Часовые и пленники. — Трибунал. — Жестокий жребий. — К смерти! — Дружба крепнет. — Прощайте! — Письмо. — А Роза? — Последний туалет. — Расстрельная команда. — Пли! — Братья!..
Бедного Оторву тотчас увели в другой каземат. Новая тюрьма лучше, чем прежняя, защищена от бомб, лучше укреплена и исключала всякую возможность побега.
Обстановку в камере смертника составляли походная кровать, столик, традиционный кувшин с водой и три стула.
Почему стульев три? Потому что Оторва отныне будет под присмотром двух часовых, которым приказано не спускать с него глаз. И поскольку комендант не хотел зря утомлять своих людей, им разрешили сидеть. Разрешено это и Оторве, так что пленник и часовые составляли сидячее трио. Оторве хотелось бы поболтать с ними, стряхнуть с себя кошмар заключения…
Но они не понимали друг друга и только переглядывались, правда, без всякой неприязни, скорее даже с симпатией.
Что вы хотите? Французы и русские встречались на аванпостах, в бою, в лазарете; они обменивались жестокими ударами, но как только потасовка заканчивалась, угощали друг друга добрым глотком, табачком… словом, братались, потому что они — храбрые солдаты и умеют относиться к противнику с уважением.
Желая засвидетельствовать это уважение, один из стражей произнес мягким славянским голосом два слова, которые стали под Севастополем общеупотребительными:
— Боно французин!
На что Оторва ответил обязательным:
— Боно московец!
Русские, улыбаясь, закивали головами, а зуав подумал: «Да, это так: боно французин и боно московец… все люди — боно, и тем не менее все убивают друг друга!»
Второй страж попытался объясняться жестами.
О, ничего веселого, солдатская правда простодушна и жестока. Он посчитал на пальцах до двенадцати, сделал вид, будто выстраивает людей в ряд и зарядил ружье. Потом, указывая рукой на зуава, как бы прицелился в него и издал звук:
— Бах!
— Да, я понял, — ответил Оторва. — Двенадцать человек… расстрельная команда… и расстрелянный — это я… бах! Не особо смешно, старина казак!.. Но мы еще посмотрим.
Часы шли, наступила ночь. Наш герой, ничуть не тревожась, вытянулся на своей постели и заснул сном праведника. Он спал так крепко, что даже не слышал, как сменились в камере часовые.
Новые часовые были словно отлиты по тем колодкам, что и предыдущие. На рассвете они разбудили заключенного, произнеся сердечное: «Боно французин!»
Оторва проснулся, потянулся, зевнул и ответил тем же:
— Боно московец!
Формулировка неизменна, других слов они не знали. Но на сей раз у нее оказалось приятное добавление — четвертка водки и большая краюха хлеба, которыми солдаты запросто, по-товарищески, поделились с узником.
Жан, не поморщившись, проглотил свою долю спиртного, сжевал за обе щеки черный осадный хлеб и, в знак благодарности, пожал руки славным воякам. В восемь часов шум шагов за стеной и бряцание металла заставили его вздрогнуть. Тяжелая дверь со скрипом отворилась.
— О-о, это что-то новое! — сказал Оторва.
В приоткрытую дверь он увидел двенадцать человек команды под водительством сержанта.
Зуав почувствовал, как по его телу пробежала дрожь, однажды уже испытанная, и подумал: «Неужто меня расстреляют просто так, без лишних слов? Без суда, без приговора? Хотя с приговором или без приговора — не все ли равно!»
Сержант знаком приказал ему выйти. Смело, но не рисуясь, француз с достоинством последовал за начальником конвоя.
Позади собора находилось здание, на фронтоне[249] которого реял русский флаг. Это здание почти не пострадало от обстрелов и служило местом сбора дежурных офицеров.
Оторву провели в большой зал, в глубине которого сидели за столом члены трибунала.