Разрывы прекратились, но времени на отдых на войне не запланируешь. Глухо застучала дробь тревожных барабанов, предупреждающих о наступлении противника.
Батарейцы, как один, повыскакивали из укрытия. Опытные воины не нуждались в командах и приказах начальников. Каждый знал свое место в бою. Николай некоторое время растерянно наблюдал за сосредоточенной работой артиллеристов. Выстрел первого, затем второго, третьего, четвертого орудий привел его в чувство. Бросился туда, где нуждались в командире. Для наведения орудия следовало увидеть цель. Именно это незамедлительно и начал выполнять, для чего встал в полный рост, пытаясь заглянуть за бруствер. Увиденное поразило. Совсем рядом, сплошной стеной, надвигалось темное голубое небо. Живая масса французских солдат расползалась, как студень, быстро приближаясь к батарее. Не сразу сообразил, что перед ним враги.
В эту самую минуту, когда готов был инстинктивно спрятаться за каменную насыпь, Николай свалился от взрывной волны. Она не оглушила и даже не испугала. Мозг стал еще четче воспринимать происходящее. Рядом лежал солдат с развороченным до крови лицом, рука валялась неестественно далеко от туловища. Дымов инстинктивно пошевелил всеми пальцами, убедившись в их целостности. Боялся остаться без руки. Перед ним наклонился тот самый седой солдат, рассказывавший историю Малахова кургана. Их взгляды на секунду встретились. Николай увидел одобрение и усилием воли сделал попытку подняться. Стало стыдно за испытанный страх. Обидно за упущенный случай геройства, о котором все это время только и мечтал. Он не мог знать о негласном правиле оборонцев-севастопольцев – не нагибаться при звуке летящего снаряда – и того, что завел эту традицию сам Нахимов. А старый солдат всего лишь хотел убедиться, жив ли он. Дымов поднялся, с трудом опираясь на раненую ногу. Прямо перед ним возникло темно-синее пятно, впереди которого блестел на солнце штык. Представил, как острие войдет в его сердце. Как раз в то место, где его любовь к Лизе. Он не мог позволить так просто ее убить! Схватил попавшийся под руку предмет. Не ощущая его тяжести, с размаху ударил им по штыку французского пехотинца. Картуз[27] послужил ему дубинкой.
Увидел, как от первого удара штык наклонился к земле и прочертил возле его раненой ноги полумесяц. Вторым ударом Николай метился в огромную голову солдата. Попал опять по ружью, которое легко упало на землю. Француз немедля освободившимися руками вцепился в его горло. Николай всеми силами старался удержаться на ногах, но шансов оставалось все меньше. Враг был выше, мощнее, а удар тяжелым картузом не причинил ему вреда. Неожиданно сила его рук ослабла. Противник медленно опустился на землю. Рядом стоял прапорщик Чайковский, с окровавленной саблей, оскалив широкие лошадиные зубы.
Дымов очнулся от сладковатого запаха. Телега, в которой он лежал, стояла рядом с широкой ямой. Вместе с другими ранеными Николай наблюдал, как приготовленных к погребению в братской могиле обходили священник и с десяток солдат похоронной команды. То были артиллеристы. Молодой человек знал: по негласному правилу хоронить старались по родам войск. Уложив на дно могилы человек с двадцать, побросали на трупы севастопольской известки. Затем еще партию покойников. И так несколько рядов. Николай, досчитав до семидесяти, бросил пустое занятие. Воспаленный мозг нагромождал конструкции, одна сумасшедшей дугой.
«За войну им всем платили деньги, поощряли льготами и наградами. Месяц службы в Севастополе засчитывался за три! В могиле почести ни к чему. Зачем придумали звания, призы, поощрения? Зачем дурацкие искусственные различия между людьми? Людей хоронят, как укладывают бревна в поленнице», – в нервном бессилии протестовал Дымов, наблюдая за солдатами, от жары и пыли похожими на ободранных одичавших псов.
Без сознания его вместе с другими ранеными довезли до перевязочного пункта. Пришел в себя от резкой боли в ноге. Испугался именно за ее сохранность. Лежа на животе, увидел перед собой отрезанную кость с обвисшей желтой кожей, похожей на старую бумагу. От безысходности вцепился зубами в кисть руки, громко заплакал. Не мог смириться с потерей ноги в первом же бою. Получалось, молился за сохранность руки, а оторвало ногу. Слишком слабое утешение для восемнадцатилетнего человека. Обреченно открыл глаза, но не смог заставить себя смотреть на то, что осталось от некогда здоровой части тела. Чувствовал левую, шевеля пальцами. Правая нестерпимо болела. Свет заслонило бородатое лицо мужчины. По белой повязке на его голове Дымов понял, что перед ним доктор. На английском языке тот спросил его имя. Николай покорно назвал себя. Врач поднес к его пересохшим губам холодную кружку. Николай не раздумывая выпил. Оказалось— водка, горечь которой совсем не ощущалась.
– Питер Харрис, – в свою очередь, назвался хирург[28], – рашен, о’кей! Гуд, будет хорошо.
Дымов запомнил имя своего спасителя и особую примету – черные густые брови, сросшиеся у переносицы.
Его переложили со стола на носилки, перевернув с живота на спину. Николай зажмурил глаза, не желая видеть обрубок оторванной ноги. Надежда всегда умирает последней, как и совесть. Но никто не запрещал ожидать чуда. Он знал о необыкновенных гипсовых повязках, изобретенных хирургом Пироговым[29], способных сохранять обреченные на ампутацию конечности.
Очнулся на улице. Открыл глаза. Вид перевязанной и сохраненной после операции ноги зародил детское волнение, как рождественский подарок. Не скрывая радости, заплакал от счастья. Обе ноги на месте! Николай поклялся запомнить имя своего спасителя Питера Харриса, найти его и отблагодарить.
Главнокомандующий Горчаков остановил коня у перевязочного пункта. Того самого, где у входа, на свежем воздухе лежал на носилках после операции Николай Дымов. Главнокомандующий и никто из свиты, кроме разве что адъютанта, не знал Дымова. Не до генералов было и Николаю, который радовался своему второму рождению. Горчаков направлялся к первым рядам обороны, которая откатилась с высоты Малахова кургана к подножью. Следовало принимать решение о продолжении бойни, в которую превратилась война для обеих сторон.
Главнокомандующий распечатал конверт, доставленный для него из Петербурга. Горчаков не являлся сторонником продолжения обороны южной стороны города. Знал недостатки русской армии и предвидел огромные людские потери. Письмо от молодого императора, который в очередной раз убеждал, во что бы то ни стало прорвать осаду Севастополя. Михаил Дмитриевич хорошо понимал мотивы Александра Второго. Ему нужна первая победа, а не поражение. Только победой можно прекратить разговоры о нелегитимном восшествии на престол. Все знали: по правилам наследования царем должен стать брат Константин. Главнокомандующий совсем недавно уже послушался царского совета и 4 августа приказал атаковать французские укрепления на Федюхиных высотах (между Сапун-горой и рекой Черной) и итальянские позиции на горе Гасфорт (высота 217 метров). В заранее обреченном на провал Чернореченском сражении участвовало более тридцати тысяч русских солдат. Погибло около половины. Полегла целая дивизия, около четырех полков[30]. Дальнейшее наступление походило бы на безответное избиение младенцев. Подобную ситуацию он видел и сегодня, 27 августа. Несмотря на яростные атаки русских войск, «союзники» не отступали с захваченных позиций. Малахов курган, опорный пункт обороны южной части города потерян. Горчаков располагал резервом и мог направить свежие силы для возвращения высоты. Общая обстановка за сутки боев оставалась для русских нормальной. На всех других оборонительных позициях успешно отбиты атаки врага. Михаил Дмитриевич поразился, как стоны раненых в перевязочном пункте заглушали оружейные залпы. В подтверждение своего теперешнего пораженческого настроения и раздражения от письма императора услышал от дежурного офицера число потерь за день. Тринадцать тысяч человек!
Горчаков долго рассматривал захваченное противником укрепление, затем так же внимательно и долго наблюдал за работой похоронной команды. Той самой, которую перед операцией видел и Дымов. Николай оказался невольным свидетелем разговора в генеральском разъезде.
– Вчера передали письмо из дворца, – нарушив молчание, проговорил генерал, – государь просит прорвать осаду.
Чувствовалось, как трудно ему говорить, когда все молчат. Горчаков не относился к гуманистам и был безропотным исполнителем воли царя. Но равнодушным человеком он никогда не был, страдания раненых принял близко к сердцу. Знал, что в его воле остановить безумие убийства и пойти тем самым наперекор мальчишескому тщеславию императора. Сегодня он впервые поступал по своей совести, которая и есть здравый смысл, но часто расценивается как слабость.