Если бы, действительно, кроме драгоценностей, нам в руки попало побольше бытовых предметов, какой-нибудь утвари, пусть даже разбитой посуды! Тогда наверняка бы многое прояснилось.
Мы вовсе не ищем сокровища, как порой это некоторые наивно представляют, а раскапываем памятники древности и кропотливо изучаем все, что в них окажется. Значение находок для науки вовсе не определяется ни материалом, из которого они сделаны, ни художественным мастерством, ни даже их уникальностью. Важно одно: помогают ли они заглянуть в прошлое, лучше представить его. А это нередко вообще невозможно сделать по отдельным, самым драгоценным находкам. Только все они вместе, причем особенно как раз предметы будничные, бытовые, на первый взгляд невзрачные — похожий на комочек засохшей грязи обломок разбитого горшка, проржавевший гвоздик, несколько буковок, нацарапанных на кусочке бересты, — позволяют воссоздать картину давней жизни. Как раз этого-то найденные в Матвеевке сокровища и не раскрывают.
Возвращаясь в гостиницу, я подумал о том, что следовало бы немедленно позвонить в Ленинград моему учителю, профессору Олегу Антоновичу Казанскому, сообщить об удивительной находке и посоветоваться. Но он опередил меня.
— Вам три раза звонили из Москвы, — встревоженно сказала дежурная, когда я вошел в темноватый холл гостиницы.
— Из Москвы? Кто?
— Не сказали. Очень приятный мужской голос, только страшно сердитый.
Я поспешно поднялся в номер, торопливо разделся, швырнув все еще не просохшее пальто на кровать, и только протянул руку к трубке, собираясь заказать Ленинград, как вдруг телефон сам затрезвонил. Через мгновение я услышал знакомый, мягко рокочущий, хорошо поставленный баритон:
— Алло! Всеволод? Где вас носит нелегкая? Пьянствовали?
— В музее задержался, Олег Антонович. Здравствуйте, — ответил я и хотел спросить, почему он оказался вдруг в Москве вместо Ленинграда, но не успел. Следующий вопрос Казанского совсем уже отдавал мистикой:
— Почему вы до сих пор не сообщили мне о Матвеевском кладе?
— Только что собирался. Задержался в музее, все изучали находки.
— Безобразие! Я узнаю о них последним да еще не от вас, а из десятых уст. Что вы там раскопали?
Я начал рассказывать, что мы нашли.
Олег Антонович слушал, порой недоверчиво хмыкая, а потом перебил меня:
— Что-то ничего у вас толком не поймешь, Всеволод. По-моему, вы все-таки выпили. Нет? Зря! Такое событие грех как следует не отметить. Значит, просто ошалели от радости, потому что ничего вразумительного от вас не добьешься. Ладно. Завтра прилечу на денек. Надо посмотреть, что за клад вы раскопали. Позаботьтесь, пожалуйста, насчет номера. Спокойной ночи.
Откуда он уже все узнал? Впрочем, всеведение было совершенно в духе профессора Казанского, так же как и напористая готовность бросить все дела и немедленно «прилететь на денек», чтобы собственными глазами полюбоваться на Матвеевский клад.
Да — только теперь дошло до меня — ведь и клад им был уже мимоходом окрещен! «Матвеевский клад» — именно так и будет он отныне называться во всех ученых трудах.
Таким образом пыльная и грязная Матвеевка, не существующая ныне — сейчас на ее месте уже высятся новенькие веселые дома, — перед исчезновением с лица земли все-таки успела попасть в историю…
Без малого три часа рассматривал профессор Казанский найденные драгоценности и осколки сосуда. Он приехал в музей прямо с аэродрома, даже не заглянув в гостиницу, только милостиво кивнул, когда я почтительно доложил:
— Лучший номер вам достал, Олег Антонович. «Люкс».
Такое равнодушие было для Казанского необычным. Работая на раскопках, в поле, он мог спать прямо на земле, подстелив кусок брезента, но, приезжая куда-нибудь на конференцию или совещание, требовал непременно лучший номер в гостинице.
Казанский любовался сокровищами, а я — своим учителем. Профессор то брал в руки сильную лупу, то откладывал ее в сторону и даже отходил от стола, чтобы глянуть издали. Мясистое, крупной лепки лицо с высоким лбом под густой шапкой курчавых седых волос стало сосредоточенным даже до некоторой пугающей мрачности. Время от времени Олег Антонович характерным жестом захватывал ладонью остренькую мушкетерскую бородку, словно пытаясь оторвать ее. Для меня же его движения и жесты, давно хорошо изученные, были полны скрытого смысла.
Я видел, как увлечен он находкой. Но долго восторгаться Олег Антонович не любил. Он быстро настраивался на деловой лад:
— Масса интереснейших подробностей, ты прав. И конечно, все с натуры, все увидено своими глазами. Надо искать, где это выкопано.
Я засиял от радости и спросил:
— Как вы считаете, Олег Антонович, — похоже, тут представители двух разных племен изображены. Кочевого и оседлого.
Он не ответил, задумчиво поворачивая и рассматривая вазу.
— Соплеменники не стали бы воевать между собой, — не унимался я.
— Логично, но при одном условии: если художник изобразил реальные исторические события, а не вдохновился какой-нибудь легендой, как и создатель горита из Солохи. А это гораздо вероятнее. Батальной живописи тогда ведь еще не знали.
— Одни на конях, другие пешие. Одни бородатые, другие — безбородые. И в одежде разница есть, хоть и небольшая.
— Ну какая там разница! В числе пуговиц на кафтанах? Нет ничего опасней поспешных выводов. Они как шоры. На горите из Солохи тоже одни бородатые, другие безбороды. Чисто условный прием. Надо же было художнику как-то обозначить противников, чтобы мы их различали. Или облагородить их, изобразить «Идеальных воинов». На Солохском гребне сражаются скифы — двое пеших против одного конника. И одеты они по-разному: у пеших поверх кафтанов панцири, у конника на голове не обычная войлочная шапка, а греческий шлем, на ногах поножи. Однако ни у кого не возникает ни малейшего сомнения: все они скифы. Верно?
Он опять отодвинул вазу подальше, чтобы полюбоваться.
— Так что гипотеза ваша, друг мой Всеволод, слишком скороспела, повисает в воздухе. Не исключено, что тут изображены представители двух разных племен. Но пока это лишь предположение. Несомненно лишь одно: и те и другие — скифы. А что это с головой они у него делают? — заинтересовался профессор, ставя вазу на стол. — Дай-ка лупу.
— Сергей Сергеевич считает, какой-то магический обряд совершают над покойником.
Казанский недоверчиво хмыкнул:
— Делают дырку, чтобы душу покойного выпустить на волю? Это что-то новенькое. Но, поскольку письменного описания всех своих ритуалов они нам оставить не удосужились, заманчивые просторы открываются. Один что-нибудь придумает, другой опровергнет и предложит свою выдумку, еще более невероятную. Тут на несколько диссертаций можно нафантазировать.