Он мысленно давно таким образом решил свою судьбу и потому засыпал быстро и спал крепко, и на страсти, кипевшие вокруг него, смотрел, как с высокой пожарной каланчи.
Филимонов сквозь глубокую дрёму едва различал его голос и что-то прочмокал губами в ответ, и тотчас провалился в сон — в небытие, в таинственно-безбрежную отрешённость, где не было ни света, ни голосов, ни изнуряющих душу забот и желаний. У него было больше причин тревожиться — и за себя, и за судьбу подчинённых, зависимых от него людей, и, главное, за судьбу импульсатора — изобретения, сулившего переворот в металлургии. Но так был устроен этот человек: что бы с ним ни случилось, засыпал в раз назначенное время и спал без сновидений на одном боку.
Безмятежно похрапывал в своём углу на детской кроватке и Вадим Краев. По своему рабочему подчинённому положению он в дискуссиях не участвовал, реформ не боялся — делал хорошо своё дело и не позволял себя впутывать ни в какие щекотливые ситуации. В душе он уважал одного Филимонова — за него страдал, о нём заботился, до всех остальных же, хотя он и работал с ними не один год, ему не было дела.
Не спал один Вася Галкин. Распалённый странным и таинственным разговором братьев, уязвлённый всем происшедшим за день, он вышел на воздух и несколько минут бесцельно бродил по саду. Недовольство и обида, нанесённые коврами, мучили его, но сейчас он меньше думал о себе; его оглушила, обескуражила, вывернула наизнанку душу исповедь академика, его страшное одиночество. «Мне когда тяжело, к тебе иду», — говорил Буранов брату. Василий внимал тишине ночного сада и чудилось ему: он и к нему обращается, Галкину, и его призывает на помощь в этот трудный час своей жизни.
«Как? — останавливался Василий. — Разве такие люди… большие, сильные… Разве они… Нет! Нет! Буранов — величина, он всесилен. Он жалует ордена, докторские дипломы, должности. И вдруг — немощный, больной, жалкий в своём одиночестве старик! Дунь на него — и полетит как пушинка. Нет силы, опоры — нет ничего». И Василий и себя вдруг ощутил ничтожным, ничем не прикрытым. Прихлопнут институт — теперь уж как пить дать! И… пошёл он, солнцем палимый. Куда свой путь направит, к кому приткнётся? Кандидат. Человек, только возмечтавший что-то сделать в науке. Пнут ногой, и — покатился. В Москве нет квартиры. Трое детей, рыхлая больная жена. Снова на Урал — к мартеновской печи?
Тропинка вела Василия в сторону гаража, он скоро увидел за калиткой на лесной поляне автомобиль и свет в кабине. Там парочка стелилась на ночлег. Доносился негромкий разговор.
— Зяблик предлагал нам диван на веранде, ты зря отказался, — корила мужа женщина.
— Нам и здесь будет хорошо.
— Я постирала кучу салфеток, полотенец, — все ногти обломала, а ты не был представлен академию.
— Пустая формальность! Не он будет решать нашу судьбу, всему тут голова — Зяблик.
«Вот они зачем тут, — подумал Галкин, ускоряя ход по направлению к дому. — И Три Сергея! Затем же!»
В доме все двери и окна были освещены, к ним, точно девушки в светлых сарафанах, прильнули берёзки. Под стрехой, устраиваясь на ночлег, зашуршала крыльями славка, и тотчас в тёмной шубе дикого виноградника, обвивавшего балкон, завозились воробьи. Из правой веранды высыпала стайка молодых людей. Галкин отскочил в кусты крыжовника, исколол ноги, прошёл к углу дома. Тут в ярко освещённой угловой комнате увидел сидящего за письменным столом Зяблика. На полу, на лосиной шкуре полулежала в вальяжной позе Наташа, внучка академика, — это она принесла им кастрюлю с котлетами. Дальше, за шкурой, алел кроваво-красным орнаментом набивной ковёр — тот самый, неподъёмный. «Его ковёр и шкура, — Зяблика, — обожгла мысль! — Да, да… не для академика старались, а ему, для него… Обманул нас, мерзавец!»
Василий отшатнулся от окна. Обида сдавила грудь. Двинулся напрямую по саду к времянке. Прокрался к своей кровати, улёгся без шума, но заснуть не мог. Принимался считать до ста, но сон не приходил. И лишь на рассвете Василий забылся.
Возле бани, на залитой солнцем зелёной лужайке, тесным кружком сидели все наши работнички и Три Сергея. Центром кружка был Филимонов. Он набирал полную грудь воздуха, произносил с грозным видом слова, похожие на заклинание: «А-ба-ши Ки-ркли…» Всплёскивал руками и заливался детским, совершенно упоительным смехом. Обрывал он смех так же внезапно, как и начинал; выпрямлялся весь, будто заглатывал аршин, пучил младенческие незабудковые глаза, произносил пугающе-страшно: «А-ба-ши Ки-ркли!» — и, взмахивая руками, как петух крыльями, вновь заливался смехом. Завидев Василия, вскинул руки:
— Слышь, Василий, — Мама Бэб, ну та, что все бумаги наши заедает, — не Мама Бэб, — А-ба-ши Ки-ркли! Слышишь — Ки-ркли! Это у неё фамилия — Кирклисова, Институтские остряки сократили — Киркли. А мы и не знали. Мама Бэб, Мама Бэб… А у неё есть фамилия — Кирклисова. Вот они говорят, — кивнул на Трёх Сергеев. — И ещё говорят: в русском языке ошибок кучу делает, а наши бумаги редактирует. Редактор, цензор — каково? Бумаги наши на нюх берёт: милый, постылый. Слышь, на нюх… Бумаги-то…
И снова взрыв смеха. Вулканический, до слёз и головокружения.
Сергеев и Сергиенко сидели рядом с Филимоновым, Сергеев держал в руках блокнот, и, как только Филимонов заканчивал какой-нибудь рассказ или справлялся с очередным приступом смеха, подносил ему раскрытую страницу с шариковой ручкой, просил «взглянуть» на какую-то формулу. И Филимонов брал блокнот, бегло просматривал записи и делал пометки. Обыкновенно говорил Сергееву: «Не туда поехал! Тут следует другая зависимость. Вот — смотрите!» И писал формулы. Иной раз исписывал страницу, две… Писал быстро. А закончив, подавал блокнот хозяину и вновь обращался к беседе.
По мере того, как Сергеев эксплуатировал его таким образом, Вадим Краев, бдительнее других наблюдавший за шефом, терял равновесие, ёрзал на пеньке, где он пристроился несколько в стороне от кружка, и всё громче подавал реплики: «Дали бы отдохнуть человеку!» Или: «Ну что вы пристали с этими формулами!» Ворчал он глухо, невнятно, — его, пожалуй, никто и не слышал, но важный и серьёзный Шушуня, сидевший к нему ближе других, нервно поводил бычьей шеей, метал чёрные искры из своих карих женственно красивых очей. Он вообще недолюбливал Вадима, особенно в минуты, когда тот бесцеремонно совал нос в дела Филимонова.
Знай Шушуня все подробные обстоятельства жизни лаборатории, все тонкости отношений, особенно же всю механику роста Трёх Сергеев, он бы, может быть, не так строго судил Вадима. Ещё недавно Три Сергея не имели никаких званий, их никто не замечал в институте, и они, зная безотказность Филимонова, консультировались у него по математике. Но вот они защитили диссертации — возгордились, занеслись, при встрече едва отвечают на приветствие, однако и теперь приходят к Филимонову со своими бесконечными вопросами. Поговаривают даже, что в статьях, что печатают они в журналах, пестрят выкладки и расчёты Филимонова, что не открой Филимонов какие-то математические зависимости — не быть бы им докторами. «Ладно, пользуйтесь, — рассуждал Вадим Краев, неотлучно состоявший при Филимонове, — но зачем же нос задирать? Зачем показывать превосходство, если его, этого превосходства, в сравнении с Филимоновым, у вас нет?»