Во-первых, это было замечательным оправданием его нынешнего бездействия, а во-вторых, для полноты счастья ему очень хотелось покрасоваться перед своей лапушкой Настенькой впереди огромного войска, сидя верхом на белом коне.
При этом в обозе должны были непременно брести угрюмые злые пленники, закованные в железные цепи, а ликующий народ громкими криками пусть бы приветствовал своего царя-победителя. Словом, точь-в-точь как было изображено на фряжских листах[151], которые он видел в Кремле.
Надо сказать, что зачастую его предшественник ставил его и в неловкое положение. Так случилось, когда с визитом к нему в конце августа месяца пожаловал сам митрополит Макарий и чуть ли не с порога полюбопытствовал — что надумал Иоанн относительно архиепископской казны.
С минуту царь напряженно мыслил, прикидывая и так и эдак, что бы ответить подслеповатому старику с вечно слезящимися от усердного ночного бдения над рукописями глазами. Так ничего и не надумав, он промямлил, что ныне у него сильно болит голова, а завтра он непременно придет к нему в палаты и даст ответ.
Обнадежив таким образом митрополита, он в панике метнулся на розыск князя Палецкого, и тот рассказал ему следующее. Оказывается, еще почти год назад, осенью, его «братец» покинул столицу и уехал на богомолье, а затем — в Новгород и Псков.
В Москву он вернулся только в середине декабря. Обсудив и решив с боярской Думой вопрос о своей коронации, он, несмотря на то что приготовления к торжественному акту требовали его личного присутствия, быстро собрал несколько тысяч ратников и вновь, никому ничего не говоря, выдвинулся в Новгород, где объявился через три дня после рождества.
Лишь когда воинство прибыло в город и подошло к храму святой Софии, все разъяснилось. Вскоре перепуганные жители увидели, как вооруженные ратники гонят куда-то босого и еле одетого главного ключаря храма, а также пономаря. Оба они вскоре были подвержены мучительным пыткам.
— Конечно, ни с того ни с сего Иоанн не стал бы их ни хватать, ни терзать, — спокойно рассказывал Палецкий. — Мыслю, что еще когда он уехал на богомолье первый раз, тогда-то и узнал, что где-то в стенах Софии замурованы богатейшие сокровища — церковная казна новгородских архиепископов. Сколь лет ее копили — доподлинно тебе не скажу, но уж поди не одну сотню. Когда в лето 6986-е[152] твой дед Иоанн пришел рушить новгородское вече и лишить град всех его вольностей, то, пока он стоял в осаде, архиепископ Феофил успел замуровать их. Я там с твоим братом не был, потому сказать тебе не могу — кто именно — ключарь или пономарь — не выдержал первым. А может, и сразу оба — чего уж тут, — махнул рукой Дмитрий Федорович. — Знаю одно: Иван ничего не искал, нигде не бродил, а сразу поднялся по лестнице, ведущей на хоры. Тут он велел ломать стену, откуда и посыпались сокровища.
— А дальше-то что было? Митрополит Макарий о том как дознался? — спросил Иоанн.
— А ты что же мыслишь — злата-серебра там в стене на один ларец было? — усмехнулся Палецкий.
— Ну-у, сундук али два.
— Куда там. Не один воз[153] понадобился, чтобы отвезти их в Москву.
— Ого! — присвистнул Иоанн и уставился на князя, рядом с которым он до сих пор чувствовал себя робким несмышленым Подменышем. — А мне-то теперь как быть?
— Для начала запомни, что казна у тебя и впрямь пуста. Если бы не новгородское богатство — нам бы и венчание на царство не на что было бы достойно провести. И сейчас у тебя там тоже небогато. Однако Макарий упрям, а потому кус ему надобно кинуть, только не Новгороду. Как мыслишь — почему?
Выйдет, будто Иоанн, то есть я, и впрямь ее неправедно взял оттуда, коли ныне, яко тать, уличенный в сем злодеянии, возвертает, устыдившись, обратно, — ответил после некоторого раздумья Подменыш.
— Славно тебя Федор Иванович мыслить обучил, — отметил Палецкий. — Тогда и иное поведай — как далее поступишь?
— Поначалу надобно вызвать из Казенного приказа окольничего Адашева. Должен Олеша ведать — сколь привезли и сколь истратили. Потом уже и решать.
— А как возвращать мыслишь?
— Келейно, — быстро ответил Иоанн.
Дмитрий Федорович поморщился.
— То не главное, — заметил недовольно. — Мысли неспешно, тебя же никто не торопит.
На этот раз пауза длилась несколько минут.
— Их и вовсе возвертать нельзя — хошь Новгороду, хошь просто митрополиту, — наконец произнес Иоанн. — Кажись, лучшей всего станет, ежели я их яко вклад внесу. Выйдет, будто не возвертаю, но дарю, — и вопросительно посмотрел на князя.
Палецкий утвердительно кивнул:
— Пожалуй, так-то оно славно получится. И знаешь, государь, — произнес он с некоторым удивлением, — я ведь тебе иное хотел предложить, а ты сказал, и вижу — твое-то гораздо лучше.
А спустя две недели Алексей Федорович Адашев, выполняя царское поручение, ни с того ни с сего, безо всякого повода, привез в Троице-Сергиев монастырь семь тысяч рублей. Никогда до этого ни один из русских монастырей не получал такого богатого[154] вклада, причем просто так.
С одной стороны, Подменыш не поскупился, но с другой, учитывая, что сокровища вывозили из Новгорода возами, — можно только догадываться, какую частичку получили иноки из, деликатно говоря, присвоенного богатства.
Однако преимущественно Иоанн предпочитал заниматься только веселыми делами, стремясь удоволить всех своих близких. Так, не далее как в ноябре, перед самым отъездом на войну с Казанью, сыграл он в Кремле веселую свадебку — оженил своего братца Юрия на дочери князя Палецкого Ульяне, чем в первую очередь доставил несказанное удовольствие и великую честь самому Дмитрию Федоровичу, который хоть так, но все же породнился с самим царем.
Трудно сказать, столь же сильно ликовала сама невеста, выходя замуж за глухонемого князя, пускай и родного брата государя всея Руси, но кто и когда в таком важном деле стал бы спрашивать бабу. Мало ли чего ей захочется.
Тем временем, пока Иоанн предавался утехам с любимой супругой, ближний круг продолжал увлеченно обсуждать то, что нуждалось в исправлениях на Руси. Молодости свойственно заниматься великими прожектами и планами, а в том кругу из стариков, как шутейно называли их за глаза, присутствовали лишь князь Палецкий — единственный, чья борода была с сединой, да следующий за ним по возрасту протопоп Сильвестр, который и вовсе не имел ни одного белого волоска — рано. Прочие свои бороды только отращивали, так же, как и чуть ли не самый юный изо всех — царь Иоанн Васильевич.
Презло в том кругу доставалось старому Судебнику, писанному во времена Иоанна III, изрядно времени тратили на рассуждения об иноземных делах, не оставляли без внимания устроение внутри державы, да и церкви перепадало порядком. В обсуждении последнего вопроса протопоп Сильвестр участие принимал редко — больше хмурился, когда заходила речь о нестроениях в ней, но, соблюдая справедливость — правду же рекли, хотя подчас и с перехлестом — с возражениями почти не встревал. Прочие же все говорили, говорили, говорили и искоса, в томительном нетерпеливом ожидании, поглядывали на государя, но тот продолжал согласно кивать и… помалкивать.