— Править тобой будет французский король.
— Вот ты и проговорилась, — вымолвил О'Лайам-Роу задушевно. — Вышвырнув англичан, Кормак О'Коннор перво-наперво выкинет и французов, которые помогали ему. Пропади они пропадом. Если даже Англии с трудом удается держать нас в руках, на что может надеяться Франция, которой и за Шотландией надо присмотреть, да еще и отбрехиваться от Папы и императора, что вцепились в ее границы?
— Англия тебе больше по душе? — с презрением спросила Уна. — Или, может быть, ты сам попробовал править?
— Иисусе Христе, — произнес низкий раскатистый голос, чуть охрипший от пьянства.
Спящий наконец пробудился. В дверях, слегка покачиваясь, вырос Кормак О'Коннор: смуглая шея с набрякшими венами выступала из ворота грязной рубашки, маленькие глазки блестели.
— Иисусе Христе, Боже правый… У нас, кажется, гости, девочка, а меня не предупредили? Ты доставил удовольствие моей телке, Филим О'Лайам-Роу? Угодить ей трудно, но ядрышко ой какое сладкое, как то многим ведомо… А! — выкрикнул Кормак и направился к женщине, что сидела, выпрямившись, на кровати. — А, на тебе старая ночная сорочка… Ты даже не прибралась, чтобы нас потешить… И где ж твои сокровища, прелестные, белые? — И, нагнувшись, он рывком разодрал на ней сорочку и халат, обнажив грудь.
Она была маленькая и белоснежная, и на тонкой коже виднелись пожелтевшие синяки недельной давности. Зеленоглазое утро — так назвал Уну Лаймонд.
— Красотка! — небрежно бросил Кормак и повернулся. — Женщина… взгляни на его лицо! Я, конечно, проснулся слишком рано! Ты еще не успел снять сливки, принц?.. Я разбудил твой аппетит. — И, переведя взгляд с ошеломленного О'Лайам-Роу на окаменевшее лицо женщины, он разразился смехом.
Уна не пошевелилась, даже когда Кормак запахнул на ней порванную одежду и развалился на стуле у кровати, воздев к потолку взъерошенную бороду и уткнувшись черной головой ей в бедро.
— Или мы подождем появления единорога? — все еще смеясь, сказал он, перевернувшись, подмигнул Уне, потом снова обратился к О'Лайам-Роу: — Знаешь ли, прекрасный принц, она послана мне, как отдохновение от трудов. «Кормак, любовь моя», — говорит она. — Притянув послушную руку Уны, О'Коннор положил ее себе на плечо, затем провел удлиненной ладонью женщины по своей влажной волосатой щеке. — «Кормак, любовь моя, жизнь — сплошное разочарование. Великий властитель Слив-Блума — маленький девственник, которого легко вогнать в краску: он так и стоит у врат природы. Тебе нечего бояться соперника».
— Вижу, скромности тебе не занимать, — спокойно сказал Филим. Бросив свою поношенную шляпу на ближайший сундук, он скрестил на груди руки и смотрел на собеседников, опершись о стену округлыми плечами. — И все ж ты считаешь, что кулаки убеждают лучше, чем сладкозвучная речь. Мы оба разумные люди, и если у тебя есть права, так убеди меня в том. — Он стоял спокойно, высокий воротник закрывал горло, а скрещенные руки — вздымающуюся грудь. — Нужно набраться смелости, чтобы предъявить права на шесть титулов, а?
Из горла Кормака О'Коннора вырвался смех. Борода опустилась, и два всезнающих глаза устремились на О'Лайам-Роу.
— Прошло уже десять лет с тех пор, как Генрих провозгласил себя королем Ирландии и надел нас, словно перчатку, на длань Британской империи. «Отныне ирландцы будут не врагами нашими, но подданными». — Кормак выругался и снова засмеялся, глядя на О'Лайам-Роу. — Едва ли это расшевелит твою гнилую кровь — ты лишь приподнимешь свое рыло из болота, чтобы взглянуть, как лорд-представитель устанавливает порядки в Килмэйнхэме, а купленные графья, смирные, словно мыши, уснут в холле Дублинского замка.
— Три сотни лет под английским владычеством — это немало, — сказал О'Лайам-Роу. — Даже французское вторжение, исключая твое в нем участие, — всего лишь старая песня на новый лад. Десмонд пытался привлечь французов тридцать лет назад, чтобы вести войну с Генрихом VIII в бедной глупой Ирландии, и сам Килдар хвастался, что сделает то же самое, да притащит на хвосте двенадцать тысяч испанцев. Что ж, великий граф Килдар мертв, семья его лишена прав, его наследник — мальчишка, который говорит с итальянским акцентом и уже десять лет живет во Флоренции. Действительно, твоя мать была дочерью девятого графа, твои земли потеряны, отец заключен в Тауэр, твои десять братьев и сестер лишились дома и скитаются на чужбине; но прошло пятнадцать лет с тех пор, как англичане, нарушив данное Килдару слово, захватили его сына Томаса в замке Майнут, и триста пятьдесят лет с тех пор, как О'Коннор был верховным правителем Ирландии.
Черноволосая голова приподнялась, и лицо Кормака, похожее на вареную тыкву, повернулось к принцу.
— Это речь пресмыкающейся болотной твари. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как Томас Сьода, брат моей матери, и пять дядьев Джералда были казнены на Тайберне 28) после того, как сдались в Майнуте, поверив обещаниям противников, а наследник ирландского престола бежал, подобно струйке грязной воды, текущей в море. Я и эта женщина хотим передать трон Джералду Килдару.
— Он говорит по-английски? — осведомился О'Лайам-Роу.
О'Коннор издал недовольное ворчание, но из-за его спины раздался холодный голос Уны, впервые заговорившей после того, как пришел ее любовник.
— Так же хорошо, как будет говорить девочка Мария, — сказала она.
— И станет управлять так же свободно, насколько я понял, — заметил О'Лайам-Роу. — Мы становимся нацией дядюшек. Вся Европа — колыбель голеньких королей, которых убаюкивают, не снимая ботфортов: Уорвик и Сомерсет в Англии, Арран и де Гизы в Шотландии, последний из Джералдинов у нас. Боже! Два графа из рода Килдаров были лордами-представителями от Англии, и их правление оборачивалось несчастьем для Ирландии и для их хозяев. «Вся Ирландия не сможет управлять этим графом», — говорили они Совету. «Тогда пусть этот граф управляет всей Ирландией», — отвечал Совет. Юный Джералд через пару недель лишится трона в пользу какого-нибудь великого вояки вроде тебя, и мы опять окажемся в той же навозной куче безвластия и беспорядка. Наша королевская династия развеялась прахом. Не осталось среди нас Живых помазанников Божьих, не осталось наследия — только посеянная ветром суета. Неужели ты не можешь уняться и дать спокойно расти хлебам? — закончил Филим О'Лайам-Роу, и его овальное лицо увлажнилось и порозовело.
Словно меч, разбивший стекло, высокий резкий голос произнес:
— А ты, сдается, любишь смотреть, как растут хлеба в преисподней.
Закутавшись, словно капуста, в мятые простыни, с волосами стального цвета, туго заплетенными в две сердито торчащие косы, Тереза Бойл, широко расставив ноги, стояла в дверном проеме. Ее глаза, сверкающие гневом и ненавистью, были устремлены на О'Лайам-Роу.