— Того обещать не буду, чтоб пустомелей не прослыть, — медленно произнес Иоанн. — А то насулю с три короба, а не возмогу. Но и так я всего этого не оставлю — уж будьте покойны. В том я вам мое слово даю. — Он многозначительно оглянулся на изрядно струхнувшего подкеларника. — А что до попреков, дедушко, так оно не ко мне, а к боярам моим разлюбезным. Ты сам-то взгляни на меня как следует, а теперь помысли — сколь лет мне было, когда я сей монастырь одаривал. Моими дланями, да не по моему хотению, а по дитячему неразумению творили некие.
— Сказывали, что на помин души матушки твоей сей вклад был, — подсказал старик и пообещал: — Тока ежели ты нас обратно к себе возьмешь, мы твою государыню так горячо поминать станем — куда там толстопузым. Они-то за плату — за деревеньки дареные возносят молитвы свои за нее, а мы б от души, да ежеден.
И тут же, словно по команде, народ вновь пришел в движение. Кто-то на всякий случай норовил бухнуться в ноги, а иные и вовсе лезли целовать царский сапог, ища милости. Иоанн повернулся к Адашеву, молча стоявшему позади.
— Ты ныне один тут из Казенного приказа, Олеша, так что сочти тут их, — сказал он негромко и, обращаясь к мужикам, твердо заверил: — Про резу ныне же обещаю и никого не обижу, а до остального — помыслю, яко вам подсобить.
— Хватит ли на всех-то? — усомнился какой-то мужик в заячьем треухе.
— Тебя как звать-величать, сердобольный? — усмехнулся Иоанн.
— Дак поп в церкви Ионой нарек, а так все больше Серпнем кличут. Уродился я в него[164], вот и… — пояснил он.
— Видишь, как славно, — заметил Иоанн. — И я тоже в него уродился.
— Да ну?! — несказанно удивился Серпень. — Это что ж выходит — я в один месяц с царем подгадал? Ну и дела. Теперь будет что обсказать в деревне. Жаль токмо, что никого из нашенских нет — один я. Не поверят, — сокрушенно вздохнул он. — Ей-ей не поверят!
— Пущай ко мне подойдут, — раздался басовитый женский голос. — Моя деревня близ твоего починка стоит, так что путь держать недалече.
— А и впрямь, Сычиха, — обрадовался мужик, поворачиваясь к высокой, всего самую малость пониже ростом, чем Иоанн, крепкой ядреной бабе.
Когда-то, возможно совсем недавно, она была миловидной, а может, даже красавицей, но ныне от всей ее красоты остался только яркий румянец на щеках, сочные вишневые губы и синь в глазах, наполненных какой-то неизбывной печалью. Да еще ее изрядно портила старенькая одежонка, пускай и чистая, но весьма ветхая.
— Как же это я про тебя забыл-то, — продолжал Иона и, обращаясь вновь к царю, заметил: — То ж суседка моя. Наша Застрельня от ее Смороды в восьми верстах. Ты, государь, ежели денег на всех не хватит, то хучь за нее отдай. Баба она справная, да и ломит за пятерых. Токмо счастьица господь ей не дал — мужика ее три года назад лесиной придавило. Вот с тех пор она и мается. Так-то цены ей нет, любой в жонки бы взял, да хвост дюже большой — ажно пять ртов и все мал мала меньше…
— Тяжко поди живешь-то? — посочувствовал царь.
— А не хуже прочих, — полыхнула она задорной синью глаз, которые, впрочем, будто угольки, почти сразу покрылись легкой пепельной пленкой грусти. — Любого спроси — никто худа про Настену не скажет. Да ты бы, государь, сам к нам заглянул, вот и поглядел бы на мое житье-бытье, — голос у Сычихи, как оказалось, был не басовитым, а просто простуженным и потому с хрипотцой.
«К народу, говоришь, Федор Иванович? — мысленно переспросил Иоанн у умершего наставника. — А не по твоей ли воле я ныне эту девицу узрел? Ну-ну. Не иначе как и это судьба…»
— А что ж ты думаешь — не заеду?
— Мыслю, что нет, — озорно заметила она. — Оно хушь и близко — отсель и пяти верст не будет, ан все равно не насмелишься. Скажешь, не по чину.
— Было бы у тебя имечко иное, может, и впрямь отговорку бы сыскал, — с простодушной улыбкой произнес Иоанн. — А теперь непременно поедем.
— Нешто так имечко мое тебе полюбилось? Али Сычих на Руси мало?
— Я про другое твое имечко реку. Царицу мою тако же величают, Анастасией Романовной, — пояснил Иоанн. — Потому и обещался тебе. Вот только келаря с бочонком дождемся, опробуем слегка медку монастырского, чтоб в дороге не зазябнуть, и в путь, — ему вдруг неожиданно стало как-то до бесшабашности весело, будто и не было за плечами неудачного похода на Казань. — Как мыслишь, Олеша, — повернулся он к подошедшему Адашеву, успевшему опросить всех, — гоже ли я надумал в гости прокатиться, али и впрямь не по чину сие будет?
Тот замялся, не зная, как лучше и правильнее ответить.
— Тут ведь двояко, государь, — осторожно ответил он. — С одной стороны, достойно ли это для царя? Не умаление ли от того тебе?
— И солнце нечистые места освещает, но не оскверняется же этим. Так что, думаю, мое достоинство от одного раза не пострадает, зато ее, — кивнул Иоанн на Настену, — вельми возвысится.
— Потому и сказываю, что двояко, — заторопился Адашев. — Должон же царь ведать, яко его народ живет.
— Вот это ты дело сказал, — довольно кивнул Иоанн. — И я так же мыслю. К тому же ранее завтрашнего вечера мои полки все едино до града Володимера не поспеют, так что не запоздаем. Тогда ты вот что. — Он склонился к его уху и что-то тихо прошептал ему.
Тот кивнул и, не говоря ни слова, торопливо куда-то отошел.
Спустя немного времени подоспел и отец Агапий. А через минуту ошеломленный келарь растерянно наблюдал, как государь, приняв из его рук узкий деревянный корец[165] с красивой резьбой на рукоятке, доверху наполненный пахучим хмельным медом, осушив сосуд до половины, вместо того чтобы вернуть его обратно, с улыбкой протянул его Сычихе:
— Не побрезгуешь, красавица!
— Дак я с твоих рук-то, государь… — беспомощно пролепетала она и осеклась, не зная, что еще добавить.
Бережно приняв корец, она споро перевернула его к себе той стороной, с которой пил Иоанн, медленно осушила его до дна и склонилась в низком поясном поклоне:
— Благодарствую за честь великую, царь-батюшка. Будет теперь что на старость лет внучкам поведать. Эх, ежели бы еще бы сам корец могла показать, из коего мы вместях с государем медок монастырский пробовали…
«Ишь ты, и хрипота даже прошла, — подивился Иоанн. — Не проговорила — пропела прямо».
— Не оскудеет монастырь-то с ковша одного? — спросил он, повернувшись к ошалевшему от увиденного келарю, на что тот лишь промычал в ответ что-то нечленораздельное. — Ну и ладно, — приняв мычание за согласие, кивнул царь. — А теперь поведай, сколь серебра тебе людишки оные должны?
— Не мне, государь, — монастырю, — прорезался наконец голос у отца Агапия.