— Ну, красотка, ты, значит, уж месяц тому назад разродилась бесом,— вставил подошедший к ним молодой солдат с трубкой в зубах.
Девушка вспыхнула и прикрыла хорошенькое личико капюшоном своей черной накидки. Старухи бросили на солдата презрительный взгляд и принялись судачить с еще большим увлечением, ибо они находились у самых ворот, еще запертых, и были уверены, что войдут первыми. Они присаживались на каменные скамьи и тумбы и россказнями подзадоривали себя, предвкушая наслаждение, которое сулит им зрелище чего-то диковинного, какого-нибудь чудесного явления или, по крайней мере, пытки.
— Правда ли, тетушки, что вы слышали, как разговаривают бесы? — обратилась молоденькая Мартина к самой древней старухе.
— Истинная правда, племянница; спроси у любого, кто там был. Я привела тебя сегодня в назидание, — добавила она, — чтобы ты сама убедилась, до чего силен лукавый.
— А какой у него голос? — продолжала девушка, очень довольная тем, что завела разговор, который отвлек от нее внимание окружающих.
— Тот же самый, что и у настоятельницы, да помилует ее господь! Вчера я долго ее слушала — жалость было смотреть, как она раздирала себе грудь, как выворачивала ноги и руки, а потом вдруг сплетала их за спиной. Когда святой отец Лактанс подошел к ней и произнес имя Урбена Грандье, изо рта у нее потекла пена и она заговорила по-латыни, да так гладко, словно читала Библию. Поэтому я ничего как следует не поняла, а только запомнила Urbanus magicus rosas diabolica, а это значит, что колдун Урбен заворожил ее при помощи роз, которые получил от лукавого. И правда, в ушах у нее и на шее показались розы огненного цвета, и так от них несло серой, что судья закричал, чтобы все заткнули носы и зажмурились, потому что вот-вот бесы вылезут.
— Вот видите! Видите! — торжествующе завопили женщины, обращаясь к толпе, а главным образом к нескольким мужчинам в черном, среди которых находился и тот солдат, что мимоходом бросил шутку.
— Старухи, кажется, воображают, что собрались на шабаш, — сказал он. — Шумят, словно съехались сюда верхом на помеле.
— Молодой человек, молодой человек, — с грустью остановил его какой-то горожанин, — напрасно вы так шутите под открытым небом; как бы ветер в наше время не обратился для вас пламенем.
— А мне наплевать на всех этих заклинателей, — возразил солдат. — Зовусь я Гран-Фере, и вряд ли еще у кого-нибудь найдется кропило вроде моего.
Он взялся за эфес сабли, а другой рукой стал покручивать белокурый ус и исподлобья посмотрел по сторонам; не найдя поблизости никого, кто бросил бы ему вызов, он не спеша стал бродить по узким, темным улочкам, преисполненный беспечности, свойственной молодым военным, и глубокого презрения ко всему, что не облачено в военный мундир.
Между тем человек восемь — десять степенных горожан молча прогуливались среди взбудораженной толпы; они, казалось, были обеспокоены этим необычным возбуждением и при каждом новом проявлении безумства молча обменивались удивленными взглядами.
Их молчаливое неодобрение смущало простолюдинов и многочисленных деревенских жителей, съехавшихся со всей округи; не зная, что думать о происходящем, крестьяне пытались по глазам определить мнение дворян, которые в большинстве случаев были их хозяевами. Они видели, что готовится нечто прискорбное, и прибегали к единственному, что остается у невежественного, обманутого люда, — к смиренному созерцанию.
Однако французскому крестьянину свойственна некая простодушная насмешливость, к которой он часто прибегает, общаясь с равными, и пользуется всегда при общении с вышестоящими. Своими вопросами он ставит в затруднительное положение власть имущих, подобно тому как дети своими вопросами смущают взрослых. Он бесконечно умаляет себя, чтобы тот, к кому он обращается, почувствовал неловкость от собственного величия; он усугубляет свою неуклюжесть и прибегает к нарочито грубым выражениям, чтобы скрыть свою тайную мысль; однако такое поведение принимает, вопреки его воле, оттенок чего-то коварного и устрашающего, и это выдает его истинную сущность. Язвительная улыбка и нарочитая неуклюжесть, с какой он опирается на длинный посох, слишком ясно выражают его затаенные помыслы и обнаруживают, на что именно возлагает он надежды.
Какой-то крестьянин пришел в сопровождении десяти — двенадцати сыновей или племянников; на всех были широкополые шляпы и синие блузы — то древнее одеяние галлов, которое французский народ и по сие время носит поверх всякой другой одежды, как наиболее подходящее и для дождливого климата Франции, и для повседневного труда земледельцев. Приблизившись к людям в черном, о которых мы сейчас говорили, старик снял шляпу — и все родственники последовали его примеру; у старика было загорелое лицо, морщинистый лоб и большая лысина, обрамленная длинными седыми прядями; плечи его сгорбились от трудов и старости. Весьма степенный человек из группы господ, одетых в черное, заметил старика, и на лице его отразилась благожелательность, почти уважение; не снимая шляпы, он протянул крестьянину руку.
— Вот как, папаша Гийом Леру, — сказал он, — вы тоже оставили хозяйство и приехали в город, хоть нынче и не базарный день. Это все равно как если бы ваши славные волы скинули с себя ярмо, решив поохотиться на скворцов, и бросили бы пашню, чтобы потешиться травлей какого-то несчастного зайца.
— Что ж, ваше сиятельство, — начал фермер, — случается, что заяц и сам бежит на вола. Думается мне, нас собираются обдурить — вот и захотелось взглянуть, как за это примутся.
— Оставим это, друг мой, — ответил граф дю Люд. — Смотрите, вот господин Фурнье, адвокат. Он-то не обманет, ибо он вчера вечером сложил с себя обязанности королевского прокурора, и отныне его красноречие будет служить лишь благородным делам. Вы услышите его, возможно, сегодня. Его выступление может быть очень полезным для обвиняемого, но я опасаюсь последствий для самого защитника.
— Ничего не поделаешь, сударь, для меня истина — превыше всего, — сказал Фурнье.
Это был молодой человек, худой, с чрезвычайно бледным, но благородным и выразительным лицом; у него были белокурые волосы, голубые, очень ясные и живые глаза и тонкая талия — поэтому он казался моложе своих лет; но задумчивое, вдохновенное лицо свидетельствовало о незаурядности этого человека и о той ранней духовной зрелости, которая является плодом усиленных занятий и врожденной нравственной силы. На нем было по моде того времени черное, довольно короткое платье и такой же черный короткий плащ; слева под мышкой он держал свиток бумаг и во время разговора то и дело брал его и судорожно сжимал другой рукой, подобно тому как разгневанный воин хватается— за эфес своей шпаги. Казалось, он хочет развернуть свиток и метнуть из него молнию на тех, кого он преследовал негодующим взором, — это были три капуцина и францисканец, находившиеся в толпе.