Не найдя ничего, чем бы можно было заняться, Борис Ильич решается зайти в комнату жены. Мария Павловна лежит на красной софе — она любит красное. У нее много красных косынок, шарфов, есть даже красный свитер. Если наденет черный плащ, шапочка будет красной. Поверх голубого свитера набросит шарф, похожий на пламя. Красный цвет зажигает искры в ее веселых темно–серых глазах. Мария знает это. Она даже чувствует, как «горят» ее глаза.
Комната обставлена по ее вкусу. Журнальный столик расписан хохломскими мастерами: по черному фоту кинуты листья диковинных растений. На столике — телефон, фарфоровая пепельница. На ней непочатая гаванская сигара.
Маша не курит, но любит запах сигар — тонкий, едва уловимый, он несет запах неведомой земли, дыхание морей и океанов.
— Можно к тебе? — приоткрыл дверь Борис Ильич.
— Заходите.
Они хоть и перестали жить как муж и жена, но отчуждение произошло без ссор, постепенно. С некоторых пор Маша стала замыкаться в свой мир и на докучливые вопросы мужа не отвечала. Только однажды сказала:
— Не мучайте меня.
Маша много работала, у нее были сложные отношения с главным режиссером. «Служебные неурядицы», — решил Каиров и на время перестал докучать жене.
На этот раз сел поодаль от Маши, возле письменного стола. Вдыхал запах сигар, молчал. Так они сидели, думая каждый о своем. Впрочем, Борису Ильичу думалось плохо. Он испытывал состояние человека, которого гонят, но которому некуда идти. Украдкой взглядывал на Машу. С годами она становилась лучше. Глаза ее стали темнее; они казались черными, когда свет в них не падал, и бархатно–серыми, с едва уловимой голубинкой, когда Маша стояла перед окном или находилась на улице. Возраст не старил Машу. Даже исчезнувший с лица румянец не изменил ее, наоборот, лицо ее как бы засветилось матовым, но ровным ласкающим светом. А ведь румянец на Машиных щеках был когда–то для Каирова окаянским соблазном.
Это было четыре года назад. Борис Ильич впервые увидел ее на сцене. И во все время спектакля смотрел только на нее, ждал только ее выхода. Потом зачастил в театр. Посылал ей цветы, ходил к ней в гримуборную. Потом звонил к ней на квартиру, встречал у входа в театр и во время выхода из него. Он тогда выглядел совсем молодым, был уже доктором технических наук, известным ученым.
Маша, словно птичка, поклевывая зернышки, незаметно вошла в клетку. Дверца захлопнулась, и для нее началась новая жизнь.
Потом, как это часто бывает, началось познание деталей. Не было ни ссор, ни скандалов. Наоборот, со стороны Бориса Ильича было много такта, предупредительных жестов. Но чувства Маши охладевали. И если бы ее спросили: «Почему вы разлюбили мужа?» — она бы не смогла ответить. Наверное, сказала бы: «Не тот человек». Но что же именно в нем «не то» — сказать трудно. Весь «не тот», от начала до конца.
— Знаешь ли, какую штуку привез из Франции Леон?
Маша смотрела на мужа, но в ее взгляде не было ни теплоты, ни любопытства. Каиров ждал ее вопроса, но Маша молчала.
— Прелестную штуку привез Леон из Франции! Экслибрис!
Маша кивнула.
Несколько минут Каиров сидел неподвижно; уже намереваясь встать, уйти, он решил все–таки еще раз попытаться обратить Марию на путь разума.
— Нехорошо как–то у нас, Маша, живем мы под одной крышей, а…
— Борис Ильич, — перебила Маша, — увольте меня от объяснений. Я вас ни в чем не виню. Отпустите меня с миром и простите за беспокойство. Я хочу жить одна.
Борис Ильич вышел из комнаты.
Каиров — человек чувствительный. Пожалуй, даже тонко чувствующий человек. Его легко можно уязвить, обидеть. И если бы Борис Ильич не обладал ценным даром скрывать свои чувства, он бы то и дело надувал под жесткой щетиной усов толстые губы, наполнял бы обидой свои выпуклые глаза. К счастью, Борис Ильич владеет собой в совершенстве. Даже самый близкий человек не уловит движения его чувств, не узнает, как отнесся он к тому факту или другому, не поймет улыбки, жеста, позы. И чем старше становится Каиров, тем он искуснее маскирует тайны своей души. А в последнее время в его характере появилось новое свойство: философское осмысление чувств. Положим, кто–нибудь выкажет ему неучтивость или проявит неискренность, недоброжелательность. Борис Ильич не возмутится, как прежде, а спокойно подумает над совершившимся. Спросит себя: «Будет ли хорошо, если я скажу человеку то, что я думаю о его поступке? Кому от этого будет хорошо, а кому плохо?..»
Было время, когда Каиров делил людей на важных и не важных, на нужных ему и не нужных, на тех, которыми надо дорожить, и тех, которых можно не замечать. Теперь он дорожит мнением каждого человека. Борис Ильич никогда не забудет, как однажды — это было давно — его проучила гардеробщица тетя Фрося. Как–то он забыл в ящике рабочего стола номер от вешалки и не хотел за ним возвращаться. Тетя Фрося требовала номер. Тогда он решительно прошел в раздевалку, снял с крючка пальто. Тетя Фрося схватилась за пальто: «Без номера не отдам!» Каиров с силой вытянул из ее рук пальто и, выходя из раздевалки, проговорил: «Тоже мне — власть!..» С тех пор он не смотрел в глаза тете Фросе, но она смотрела на него внимательно. И как–то раз, на профсоюзном собрании, когда кандидатуру Каирова выдвинули в президиум, все дружно подняли за него руки. Избранные уже направились к столу и с ними Каиров, но тут из дальних рядов раздался голос тети Фроси: «Это что же получается! Кого мы выбираем в президиум! Да он, этот ученый, пальто у меня из рук вырвал».
Все замерли, повернули назад головы. Идущие к трибуне тоже остановились. А тетя Фрося показала пальцем на Каирова.
Борис Ильич, сгорая от стыда, прошел в президиум. Это был ужасный урок. Именно тогда он себе сказал: «Каждый человек, даже самый маленький, может нагадить при случае». И тех, кого еще не замечал вчера, стал встречать вежливым поклоном.
То был не первый камень, положенный им в здание своей жизненной философии, но, если выразиться общепринятым языком, этот камень стал краеугольным.
«Все так, все так, — думал Каиров, выходя из комнаты жены, — я и на этот раз молча снесу обиду, но что же все–таки происходит с Машей?..»
Осторожно прикрывая за собой дверь, он еще раз взглянул на Машу. Луч солнца, просеянный тонкой вязью гардины, расцвечивал темные с пепельно–серым оттенком волосы, серебрил их, придавал воздушность, трепетно–легкую живость. Ни один парикмахер не делал ей такой красивой прически, как она сама — небрежно, без труда, без единой приколки. Да, Маша была хороша от природы — хороша особенной, северной красотой. И может быть, теперь только она поняла себя и, поняв, пожалела, что жизнь ее сложилась именно так, а не иначе, что, будучи молодой, позарилась на видного человека, на его громкие чины, на обеспеченность, удобства жизни и почет? Могут ли быть другие причины ее меланхолии? — терзался вопросами Каиров. Разумеется, могут, но какие?…