Рука новогородца, державшая синеокий меч, вздулась буграми мышц, но никакого движения не сделала и вновь успокоилась.
– Ты, – сказал он варягу, – того понять не способен, что за вольность дедовскую слишком большой цены уплачено не бывает…
Страхиня пожал плечами. Поперёк всей груди у него лежал длинный, неопрятно сросшийся шрам.
– Отчего ж не способен? Если ты честь и жизнь свою выкупом готов положить, это дело твоё… Ты, Замятня, только Твердяту спросить позабыл, охота ли ему ради вольности твоей помирать. Да ещё на Сувора злочестье возвёл. Крепко же на этом вольность ваша будет стоять…
Замятня владел собою отменно.
– А тебе дело какое? – спросил он. – Сам ты кто? Я тебя ни у Вадима, ни у Рюрика не видал!
– Я-то человек прохожий, – ответил Страхиня. – И дела мне, вот уж правда святая, ни до кого из вас нет.
– А здесь что потерял?
– Сказал же, меч хочу забрать у тебя. Не ровня ты ему, Замятня Тужирич. И владеть им не будешь.
Вдалеке, на середине озера, сдвинулся с места корабль и задом наперёд одолел первую сажень, уходя из ловушки.
Когда Страхиня вдруг положил наземь свой узорчатый меч, Замятня глянул на него, как на вредоумного:
– Экие нынче пошли сторонние люди… Хочешь, чтоб надо мною смеялись?
– Безоружен ты, – ответил варяг.
Замятня не остался в долгу:
– Ну так и пеняй на себя!..
И не то чтобы шагнул – подлетел, по воздуху подплыл к одноглазому, не касаясь земли. И пошло, и завертелось!.. Гридни и заслон постепенно утрачивали взаимную осторожность, смотрели на поединщиков, силились уследить, что те вытворяли.
– Убьёт одноглазого… – тихо сказал Болдырь Искре Твердятичу. – Жаль будет!
Искра тоже боялся и про себя ждал такого исхода, но допустить хоть малейшую неуверенность себе позволить не мог. Даже в осознанных мыслях, а вслух и подавно. Он ответил:
– Я видел однажды, как он оружных двоих… Тоже голой рукой…
– Да те двое небось половины Замятни не стоили! – усомнился разбойник, но Искра уже забыл про него. Смотрел во все глаза на сражавшихся, и казалось ему – слышал, как они продолжали свой спор.
«А ведь Твердислав доверял тебе. Не прощается такое, Замятня…»
«Мой грех. И отвечу. А Белому Соколу в Ладоге не сидеть!..»
«То Боги рассудят».
«Богам и пособить можно, коль не торопятся!»
«Боги-то разглядят, как ты ещё и детей боярских убить шёл, чтоб правды не выдали…»
Локоть Болдыря больно врезался Искре в бок.
– Ай да Харальд!.. Корабль-то, смотри!.. – Разбойник торжествующе вытянул руку. – Уходит ведь, а?!..
…Тут всё и случилось. Страхиня ли сделал какую ошибку, Замятня ли угадал ещё не родившееся движение тем чутьём, что бывает у одного воина из десяти, – осталось неведомо. Летящий конец меча попал варягу в лицо. Прикосновение было невесомым, почти безболезненным. Но кожаная повязка, без которой Страхиню никто и никогда не видал, улетела далеко в сторону. И вместе с нею – лоскут плоти в полтора пальца толщиной, начисто ссечённый с лица.
И варяг, не издавший ни звука в тот день, когда меч Хрольва ярла едва не лишил его жизни, – закричал, как умирающее животное.
Лезвие, направляемое не иначе как свыше, пронеслось в волоске от его левого глаза, много лет жившего погребённым под бесформенными потёками шрамов, и глаз отворился. И Страхиня сразу ослеп. Ослеп от выдирающей душу боли и от чудовищного, невероятного света, хлынувшего сразу отовсюду, со всех сторон.
Стона, отозвавшегося из-за коряг, он не услышал. Сработало не сознание, угасавшее в огненном вихре, – сработало тело. Лишённое водительства, оно всё сделало само по себе. Мячиком откатилось назад, так что с добивающим ударом Замятня самым обидным образом промахнулся.
Это, впрочем, легко было исправить, и боярин шагнул следом, замахиваясь. Но в это время гридни за его спиной взволновались, загомонили, указывая руками. Замятня не удержался, взглянул.
Корабль, однажды уже выскользнувший у него из рук, ускользал вновь. Топляки, ещё казавшие из воды растопыренные чёрные пятерни, остались за кормой. Нос был воинственно задран, единственная пара вёсел прилежно взмахивала и опускалась. Корабль был велик и тяжёл; разгон зарождался медленно, со страшным трудом. Но всё-таки зарождался. Щиты на бортах не давали увидеть гребцов, только беловолосую голову парня, стоявшего у руля. Датского княжича, которого его воины бросили умирать среди трупов…
На миг Замятне почудилось, будто мёртвые на корабле начали просыпаться и сейчас выйдут на берег, чтобы совершить над ним свою справедливость… Но лишь на миг. Всё равно эта лодья далеко не уйдёт. Он выиграл поединок, который его противнику угодно было сделать Божьим Судом. Добить его – и двадцать храбрых гридней без натуги раскидают жалкий завал. Выволокут защитников гривы и побросают в болото.
…Добить! Замятня развернулся, одновременно начиная замах…
Меч в его руке внезапно сделался стопудовым и неодолимо потянул десницу к земле. Замятня увидел такое, чего не видал никогда и больше уж не увидит. Страхиня, которому след бы корчиться на мокром истоптанном мху, поя его кровью, – стоял на ногах. И не просто стоял. Шёл к Замятне, чтобы убить.
Кровь текла варягу на грудь с изувеченного лица, он шёл крепко зажмурившись, ибо не выдерживал потрясения светом, но это не имело значения. Он знал, где Замятня, по звуку дыхания, по чавканью земли под ногами, по запаху пота. И боярин вдруг отчётливо понял, что это идёт к нему его смерть.
Их единоборство всё-таки вправду оборачивалось Божьим Судом. И он, боярин Замятня Тужирич, не одержит победы на этом Суде, потому что Перун, дарующий справедливость мечу, не на его стороне. Синеокий всё же устремился вверх и вперёд, но очень неохотно и лишь затем, чтобы рука Страхини встретилась с рукой, его заносившей, и вынудила промахнуться…
…Миг, столь многое вместивший в себя, завершился, когда сложенные клинком пальцы варяга пырнули Замятню в нижние рёбра. Боярин был в кольчуге, но от такого удара не защищает кольчуга. Когда проломленные рёбра становятся кинжалами, раздирающими нутро, и со стороны кажется, будто рука вошла в тело по локоть и вот сейчас выдернет самое сердце…
Мир лопнул перед глазами, разлетаясь во мраке красными и золотыми огнями, словно нитка порванных бус…
Потом Страхиня стоял над ним, держа оба меча. Вздымал их к небу, запрокидывая облитое кровью лицо, и что-то кричал на никому не ведомом языке. Замятничи молча смотрели на него с полутора десятков шагов. У каждого было по луку в руках и по отворённому тулу на правом бедре. Любой мог играючи изрешетить варяга стрелами, если бы захотел.
Не выстрелил ни один.
Корабль уходил.
Крапива сидела на одном весле, Куделька с Милавой – на другом, и все три гребли так, словно всю жизнь только этим и занимались. И надо ли говорить, что у всех трёх текли по щекам слёзы. А Харальд держал прави́ло, глядя вперёд с высокого сиденья кормщика, и тоже чуть не плакал оттого, что не мог даже обернуться и увидеть, как уходили в Вальхаллу его друзья. В торфяной воде впереди корабля угадывались едва заметные струи, тянувшиеся к протоке. Как бы ни рвалась в нём душа, молодой датчанин не отводил от них взгляда. Если лодья застрянет опять, вызволить её не будет уже никакой возможности. И получится, что Искра и все те, кого Харальд тоже про себя называл побратимами, зря остались на смерть.
Корабль медленно полз, по наитию кормщика обходя затаившиеся топляки. Если он успеет выйти в «игольное ушко» протоки, его будет уже не перехватить.
Сувор лежал на носу, молча глядя на то, как неистово отдавали себя три девки и сын датского князя. Дети. Дети… Его подвиг был завершён, теперь настало их время.
А посередине покоились на палубе мёртвые отроки. Сувору они тоже были детьми. Скорбное скитание по болотам научило его разговаривать с ними, слушать их голоса. Вот и теперь бесплотные тени витали вокруг, беспокоясь и негодуя, и были незримы ни для кого, кроме их воеводы.