Книга посвящена работе первых дальневосточных чекистов.
Посвящается
Дмитрию Георгиевичу Федичкину
Владивосток, 1921 год...
От Светланской к Орлиной сопке идет Полтавская улица. Небольшая, мощенная булыжником. Здесь, в двухэтажном каменном доме, расположилась меркуловская контрразведка. Теперь, после переворота, день и ночь в этом здании с зарешеченными окнами ведутся допросы. Сотни людей прошли через кабинеты и подвалы дома на Полтавской. Белогвардейская контрразведка лихорадочно ищет тех, кто еще не успел уйти в тайгу, в партизанские отряды, кто, несмотря на белый террор, вел подпольную работу, печатал и расклеивал листовки.
— Дальше, дальше, — торопил Дзасохов. — Ну! Что, язык проглотил?
Перед ним стоял, едва держась на ногах, давно небритый мужчина лет сорока в изорванной рубахе с засохшими пятнами крови.
— Пить, ради бога! — хрипел он, облизывая спекшиеся губы. — Мне уже двое суток ничего не дают. Морскую воду только... Водички, бога ради...
Дзасохов поднялся, налил из графина полный стакан и поставил его на угол стола.
— Получишь, когда расскажешь.
— Да я уже все рассказал, крест святой, господин ротмистр.
— Ишь ты, бога вспомнил. Вы ж, большевики, бога вспоминаете только с его матерью.
— Да какой я большевик? Я к этим идейным сбоку припека. Все я сказал... Все. Водички дайте! — Он смотрел горящим взглядом на стакан с водой. Казалось, сходил с ума на глазах.
— Кто еще, кроме тебя, состоит членом ревкома?
— Уже говорил. Не знаю никого. Меня только-только ввели в состав от фракции эсеров. Могу сказать одно: ревком откуда-то получает подробные сведения о белых... ну, о вас. Самые секретные! Клянусь детьми своими. Только не возвращайте в камеру, иначе больше мне не жить. Они уже про меня все знают! — и заплакал.
В кабинет вошел плотный, довольно молодой мужчина. Наголо бритый, широколицый.
— Тебе чего, Щеков?
— Я просто так, Игорь Николаевич. Слышу, вы тут... Может, что понадобится?
— Это правда, что Сапего в камере бьют?
— Вообще-то да. Совсем запугали мужика. — Он потер толстой ладонью макушку.
Дзасохов протянул руку к стакану с водой и с видимым удовольствием отхлебнул.
— Послушай, Сапего... Кстати, как тебя лучше называть: Сапего, Сапего-Лимборский или просто Лимборский?
— Сапего, Сапего моя фамилия. Не надо мне этих кличек!
— Ладно, ладно. Мне вот что интересно. Ты тут болтаешь много. Только, жалко, знаешь мало. А то бы всех выдал. Так? Объясни-ка, почему никто из них не выдал тебя? У нас, как видишь, не церемонятся. Но — молчат. Вон Щеков подтвердит. А вот ты продал своих. Не выдержал. Они что, меньше тебя хотят жить?
— Жить всем хочется, чего там...
— Тогда почему же?..
— Потому что идея — главное для них, — горячо воскликнул Сапего. — Они за свою веру хоть на костер!
— А ты?
— А я — нет, получается.
— Не убежденный, что ли, не идейный?
— Эх, господин ротмистр! Когда человек убежден, в нем необыкновенная сила духа...
— Говоришь ты красиво, ведешь себя только не ахти.
Дзасохов в задумчивости походил по комнате. В коридоре затопали, он выглянул:
— Флягин! Иди-ка сюда!
Вошел агент контрразведки Флягин. Приятное открытое лицо, подтянутая фигура. Правое ухо несколько оттопырено: создается впечатление, будто он постоянно к чему-то прислушивается.
— Ты посиди тут, Флягин. Послушай, может, пригодится когда-нибудь.
Флягин не любил, когда к нему обращались на «ты». В дознании и сыске он считал себя большим специалистом, не слабее Дзасохова.
— Если вам угодно, пожалуйста. — Флягин стал у окна, скрестив на груди сильные руки.
— Мы тут про убеждения говорим. Что кем движет. Та-ак. Ну, а почему же ты не из убежденных?
— Почему? — Сапего переступил с ноги на ногу. — Я от жизни свое хочу взять. Теперь пожить хочу хорошо, а не через десять или двадцать лет. Пожить, а не на смерть идти. Не для потомков ее создавать, эту хорошую жизнь, а самому маленько ухватить. Вот мои какие убеждения.
Дзасохов внимательно слушал Сапего. Он искал оправдания его предательству. И находил. Да, жить... Что значат теперь для него самого, ротмистра Дзасохова, высокие идеи? Пустой звук. Сейчас за все идеи белого движения не получишь и ломаного гроша. И само движение доживает последние деньки. Прав Сапего. Жить — главное. А люди, которые под пытками, на допросах молчали, как камни, вызывали у Дзасохова невольное уважение. И ненависть. Значит, есть нечто, ради чего они идут на смерть. Нечто, слишком возвышенное для Дзасохова, недоступное ему? Это оскорбляло.
— Флягин, — обратился Дзасохов к агенту. — А ты пошел бы на костер, как великие люди?
— Это еще зачем? — не на шутку испугался Флягин.
— Не дрожи. Есть ли что-нибудь, ради чего ты принял бы смерть?
Флягин задумался. Поднял глаза к потолку, заморгал:
— За царя, что ли? — неуверенно спросил он.
— На другое у тебя мозги не срабатывают. Ну, пусть за царя, — сказал Дзасохов и потянул из тумбочки стола бутылку.
Флягин следил за его рукой.
— Теперь — никак нет, господин ротмистр.
Дзасохов поставил бутылку на место.
— Иди, Флягин, отсюда. Воронье... — Перевел взгляд на Щекова: — Ну, а ты?
Щеков не выдержал взгляда ротмистра — отяжелевшего, страшного. Когда он так глядит — лучше не раздумывать, а сразу — руки по швам.
— Так точно, ваше благородие. За царя! — подскочил он.
— Во, — поднял палец Дзасохов, посмотрев на примолкшего Сапего. — Во! — Он налил водки и подал Щекову.
Маленькими глоточками тот выпил водку, выпятил толстые губы, выдохнул длинно и блаженно.
— Дать ему раза? Этому Сапеге...
Дзасохов ничего не сказал. Вот агент его, Щеков, бывший налетчик, ныне основа правительственного сыска. Какие, к черту, идеи!
Щеков, казалось, совсем легонько толкнул Сапего, а тот, отлетев в угол, ударился затылком и засучил ногами. Дзасохов налил себе водки ровно половину рюмки, посмотрел на свет и выпил.
— Убери его быстрее,
Сапего выволокли в коридор и потащили. Каблуки подбитых, с еще не сношенными подковками, ботинок гулко застучали по полу.
Сегодня она не имела права звонить ему. Но все же позвонила, и слышно было, как женский голос с сильным акцентом спросил:
— Господин Лоренс, вы есть или вас еще не будет?
В ответ отдаленно прозвучал мужской голос. Он говорил по-немецки, но Таня смогла понять:
— Меня кто спрашивает?
— Еще одна молодая дама и даже очень симпатичная, если судить по голосу.
Таня догадывалась, что секретарша Гая Лоренса влюблена в него и ревнует ко всем женщинам, даже к тем, что всего лишь звонят ему, а ревность высказывает по-своему: якобы равнодушна к шашням Лоренса до ироничности. Эта дама ей представлялась костлявой и высокой, в пенсне на длинном унылом носу и с жиденьким пучком неопределенного цвета волос на затылке.