Сибирцев поначалу с сомнением отнесся к этому звероватому мужику. Но Михеев сказал, что Жилин — кремень. Прошел огни и воды, был в колчаковской контрразведке, допрашивал его не кто иной, как сам штабс-капитан Черепанов, кокаинист и лютый садист — чудом выжил и после, видал Михеев, не раз показал себя в деле.
Ехали, вслушиваясь в монотонный дробот копыт по стекленеющей дороге, скрип полозьев, шумное фырканье лошадей. За полночь, удалившись от реки, выбрались на тракт, и лошади побежали бойчей. Порой от недалеких лесистых сопок доносилась заунывная волчья тоска, тогда лошади беспокоились, дергали постромки. Жилин успокаивал их сердитым неразборчивым окриком.
Это Михеев настоял, чтобы выехали в ночь. Сейчас, убеждал он, пора самых рождественских морозов, никого палкой на улицу не выгонишь. И бандитам, если они не идиоты, а они наверняка не идиоты, и в голову не придет выходить из своего логова на большую дорогу, ловить проезжих. Народ в уездах пуганый. Днем — еще куда ни шло — от села до села доберутся. Но ночью… Дураков и сумасшедших нет.
Однако ехали без лишнего шума, гуськом тянулись друг за другом, согревая под теплыми полушубками на груди верные свои наганы и маузеры. От греха, чем черт не шутит.
Сибирцев смотрел на убегающую из-под полозьев дорогу. Далеко позади, в распадке между сопок, низко над горизонтом стояла яркая, неизвестная ему звезда. Переливалась, искрилась. И был свет ее мерцающим и печальным, напоминающим что-то забытое, может быть, чужие звезды Маньчжурии, а может, еще более давнее, довоенное, студенческое. Ту единственную, с отчаянными цыганскими глазами, и нежную, словно полевой вьюнок повилика. Как теперь далеко все это… Лучше не думать, не помнить.
Закряхтел, переворачиваясь с боку на бок, Михеев, плотнее привалился к спине Сибирцева.
— Так что было после моего ухода? — негромко спросил Сибирцев.
В самом начале февраля двадцатого года случился первый за все время их совместной работы провал. Семеновская контрразведка взяла шифровальщика при штабе атамана, но самое скверное — старого машиниста Федорчука, который один-то и имел связь с этим шифровальщиком. Если Михееву этот провал пока еще ничем не грозил, то Сибирцеву следовало немедленно исчезнуть, раствориться, растаять. Однако он хорошо знал машиниста — старого подпольщика, участника японской кампании, верил в него. И остался. Федорчук, а позже и шифровальщик, как удалось узнать, погибли в застенках семеновской контрразведки, так никого и не выдав. Для Сибирцева эти дни стали не только труднейшим испытанием, но и той точкой, от которой он, возможно, сам того не замечая, начал новый отсчет своего времени.
В те дни Сибирцеву пришел приказ: немедленно уходить. Михеев выстроил удобную версию. По времени удачно она совпала с затянувшимися апрельскими боями под Читой. Отправился туда с инспекцией Сибирцев и канул Может, партизаны убили, а может, какая другая военная превратность случилась.
Пропал.
А Михеев остался…
Новости сыпались тогда как горох. В середине февраля красные бойцы и партизаны, несмотря на все, чинимые японцами, препятствия, взяли Хабаровск. Этот сукин сын Калмыков утащил с собой тридцать шесть пудов золота и удрал в Китай, перестреляв тех своих казаков, кто не хотел уходить с ним из города. Ну, правда, китайцы быстро сообразили, что за Калмыкова им ничто не грозит, арестовали его вместе со штабом и вскоре пустили в расход. Семенов злорадствовал: так, мол, и надо, не хотел объединяться, получай свое! Но, с другой стороны, и его собственный фронт трещал по швам. В Западном Забайкалье устанавливалась Советская власть, и оставалась у Семенова только Восточная часть.
В начале апреля двадцатого года в Верхнеудинске было провозглашено образование ДВР, а уже в мае РСФСР признала Дальневосточную республику и ее правительство. Теперь встал вопрос об объединении всего Дальневосточного края.
Среди японцев это сообщение вызвало переполох. Единственный расчет оставался на Семенова, на его забайкальские владения, на то, что будущее единое правительство Дальнего Востока оставит Семенова хотя бы атаманом казачьих войск Забайкалья. В противном случае Япония снимает с себя всякую ответственность за прекращение гражданской войны. Одновременно японский генерал Оой отдал приказ готовить немедленное наступление на Амурскую область, на Хабаровск.
И в этот самый момент во Владивостоке было опубликовано воззвание, где полностью и со всеми подробностями излагались планы японского командования по захвату и разделу Дальнего Востока. Взрыв бомбы произвел бы меньший эффект. Представители дипломатических консульств, которые были сами не прочь “погреть руки” на российских территориях, возмущенные “коварством” союзника, взяли японцев, что называется, за горло, требуя объяснений по поводу их территориальных притязаний. Начальник японской дипломатической миссии при штабе экспедиционных войск граф Мацудайра вынужден был официально заверить союзников, что Япония никаких захватов делать не собирается. Была перехвачена телеграмма генерала Ооя: “Все наши планы становятся известными. По приказу военминистра в Хабаровск подкреплений послано не будет…”
Теперь уходил и Михеев.
Уходил, жалея, что мало сделал. Уходил аккуратно, так, чтобы можно было вернуться, потому что он был уверен: его уход — это передышка…
Перед восходом солнца показалось село Петровское, небольшое, с десяток захудалых изб, сбежавшихся к лесной опушке. Вековые мохнатые кедры сгибались под тяжестью голубых снежных папах. Вились редкие дымки над крышами, где-то в глубине дворов, за низкими оградами брехала собака.
Здесь намечалась первая дневка. И отсюда “таежный телеграф”, по всей вероятности, должен был разнести по округе, что едут губкомщики, ищут брошенное оружие, собирают молодежь и произносят зажигательные речи, призывая служить в Красной Армии. Слух побежит впереди, от села к селу, от заимки к заимке, дойдет и до штабс-капитана Дыбы. И тот, зная, что губкомщики хорошо вооружены, но пока особой опасности не представляют, пожалуй, не решится напасть. Будет выжидать и присматриваться. Лазутчиков подбросит, это уж как пить дать. Этих надо выявлять, но, упаси боже, пальцем тронуть. Днем по трое будут разъезжать по ближним селам, а к вечеру — общий сбор — и дальше, к Баргузину. Главная работа там. Все же остальное, хоть и необходимое, для отвода глаз. И знают об этом только трое, для остальных — привычное дело.
На краю села жил одинокий дед Игнат. К нему, с молчаливого согласия Михеева, и поворотил сани Жилин. Изба низкая, темная, конопаченная седым мхом, половину ее занимала печь. У квадратного окна с крестообразной рамой — простой струганый стол и широкая лавка вдоль стены. Вот, пожалуй, и все убранство. Так живут старые вдовцы, скромно, ничего лишнего. Но дух! Переступив высокий порожек, Сибирцев словно окунулся в полдневную жару только что скошенного июньского луга. Пучки трав были развешаны по всем стенам. Это они источали нежный, чуть дурманящий аромат.