В пору удивиться хотя бы, но ведь это же Арбат! А, значит, ряженый полукафтанник той же команды, что и выступающие. На худой конец какой-нибудь коллега по выбиванию финансово-рублёвой дисциплины из праздношатающегося люда.
Будто в подтверждение догадки мужик вытащил из-за спины деревянный размалёванный лоток на широком кожаном ремне через плечо. Книги в нём тесно стояли вперемешку с эстампами, картинами, деревянными ложками и свистульками, берестяными коробочками, желудёвыми монистами и гривнами.
Коробейники на Руси частенько ходили от дома к дому, предлагая свой товар и этот новоявленный торгаш ничего новенького не придумал, разве что парчовый кафтан да соболья «боярка» для обычного книгоноши были слишком дорогой одёжкой.
Но ведь это же Арбат! Первая в городе, и вообще в стране пешеходная улица. Здесь никому нельзя было появляться на автомобилях, хотя запрет постоянно нарушался новыми русскими, то есть, старыми деревенскими. Только это всё же не мешало уличным представлениям и созданию постоянного карнавала в центре города. Ведь когда человек полон радости, света и улыбок, все дела у него складываются как нельзя лучше. Вот и этот коробейник стоял против Никиты с обезоруживающей улыбкой. Может, продать хотел чего-нибудь, может, просто поболтать с подвернувшимся прохожим, обратившим на него внимание.
– Масыга обезетельник тебе офенится, – заговорил с Никитой коробейник на каком-то полурусском сленге. – Купи, мил человек, берестяну грамотку, аль лубок на липовой коре. Всё радость благодатная. Всё подарочек ближнему, аль себе для поправушки дел нешуточных.
Никита и бровью не повёл, слушая лопотню арбатского офени. Пока тот балагурил и словоблудничал, парень взял с коробейного лотка несколько лубочных картинок, выполненных и вправду на хорошо обработанной мягкой липовой коре.
Никита с увлечением и удивлением рассматривал диковинные самоделки, поскольку никак не ожидал здесь увидеть что-либо подобное. Офеня всё ещё продолжал лопотать на полурусском, расхваливая товары, и на зов торгаша подошли ещё несколько человек, забредших по случаю на праздник арбатского бытия и веселия.
– Ой, прелесть какая! – протиснулась к лотку молоденькая девушка.
– Настоящая ручная работа! Не подделка какая-нибудь! – отозвался коробейник.
– Сколько стоит? – друг девушки, видимо, решил тряхнуть мошной на радость подружке и не скупиться на затейливые безделушки. – Мы, пожалуй, купим у вас кое-что. Сколько стоит вот это? – парень указал на затейливую игрушку-свиристелку, вырезанную из липы.
– Стоит – не воет, воет – не смоет. По вычуру юсов, – опять забалагурил странный книгоноша. – Брать дорого не стану и не сыпь мне соль на рану!
Потом офеня повернулся спиной к парочке потенциальных покупателей и, нагло наступая на Никиту, тесня его к вестибюльной колоннаде театра Вахтангова, заговорил уже более современным языком.
– Купи, господин хороший, свиристельку-самосвисточку, аль гусельки самогудные, переливчатые. Всё польза душе ищущей, отрада сердцу неспокойному. Тебе мой товар как никому нужен, уж я-то знаю. А хошь, мил-человек, книжицу редкую из стран заморских да сочинителей тутошних, не нами писанную, не тобой прочитанную? Почти книгоношу-офенюшку, купи хоть поэмку за денежку. Никаким не Байроном, а самим Пушкиным писанную, да ишчё не читанную, глаголом не глаголемую. А вот роман Сухово-Кобылинский. Опять жа нигде, окромя меня, не купишь, сгоревший потому как.
– Сгоревший? – Никиту аж передёрнуло, будто ему предлагали купить свеженькой мертвечатинки под гламурным соусом настоянном на тридцати трех травах.
– А то, как же! – подхватил офеня. – Кто сказал, что рукописи не горят? Горят, ещё как! Горят, синим пламенем, дымным дыменем, что и вкруг не видать, а видать – не угадать. Любит ваш брат писарчук огоньком-то побаловаться. Не сыскать ещё закона против пламени онгона.
– Какой брат? – Никита подозрительно глянул на книгоношу. – Ты про какое пламя онгона, и про какого брата мне лапшу на уши вешаешь?
– Не тот брат, что свят, а тот, что у Царских Врат по тебе рыдат, – пустил слезу офеня. – Коли есть кому молиться – то не курица, а птица…
Пространство вдруг сузилось, загудело, как сквозняк, прорвавшийся сквозь тесное неприютное ущелье в диких горах. И вдруг Никита вспомнил. Вспомнил давно забытый эпизод из детства, невесть как застрявший на одной из полок памяти, пылившийся там до поры, покуда простое ничего не значащее слово, брошенное странным книгоношей-офеней, не вытащило на свет Божий почти совсем забытую картину. В памяти возникла старенькая деревянная, давно не ремонтируемая деревенская церковь, куда водила его бабушка тайком от просвещённых Научным коммунизмом родителей. Увидел как бы со стороны бабушку, совсем не изменившуюся с тех пор, и себя там подле неё, державшегося неуверенно за её юбку. А прямо супротив Царских Врат стоит Данило – деревенский юродивый.
Юродивый был в любой русской деревеньке великой достопримечательностью, потому что слова юродивых всегда были пророческими. Взрослые иногда с опаской, иногда открыто спрашивали у них совета, знали – юродивый наговорами грешить не станет. Только вот мальчишки часто закидывали безобидного молитвенника камнями, дразнили: «Данило-косорыло», улюлюкая и пританцовывая на все лады. А он не обижался. Лишь пугал иногда:
– Вот я вас!
Мальчишкам же деревенским только того и надо было. Травля продолжалась до тех пор, пока кто-нибудь из взрослых не разгонял пацанят или подвернувшаяся сердобольная хозяюшка не уводила юродивого к себе в избу.
Здесь же, в церкви, Данило стоял впереди всех прихожан, истово крестился, по его бородатому лицу текли слёзы. Это было заметно издалека и так поразило мальчика, что ему стало жалко не столько юродивого, роняющего слёзы, сколько себя, потому что ничем не мог он утешить боль человека.
Никита долго следил за ним, прячась за бабушку, всё также держась за её юбку. Потом, решившись-таки, бочком-бочком подобрался к Даниле, подергал за рукав меховой кацавейки, которую тот не снимал даже летом и потихонечку, чтоб никто не услышал, спросил:
– Данило, а, Данило. Ты чё ревёшь?
Юродивый оглянулся.
– Молюся я. Молюся, что б душеньки вы свои в огонь не бросали. Молюся я… ежели пламя онгона в душе разгорится, ничем ты его, малец, не потушишь. Не спеши сгореть вживе, не для того тебя Бог на землю отправил…
– Да, позагорбил басве слемзить: рыхло закурещат ворыханы.[11] У кого душа чиста, ты скажи, Никита-ста?..
Никита поднял глаза, но книгоноша уже растаял в толпе, словно клочок петербуржской белой ночи, похожей на из-поддизельный выхлоп, занесённый нечаянным ветром в столицу. Всё ещё пытаясь высмотреть офеню среди разношёрстных любителей поэзии, Никита выплеснулся на свободный пятачок булыжной мостовой, однако коробейника нигде не было. И странная фенька офени повисла на ушах непереведённым предупреждением. А о чём хотел предупредить книгоноша? И хотел ли? Может, вся его фенька как раз рассчитана на падучих купчих?..