Но, увы, я говорю, слава его бывала недолгой. Через несколько минут мы все уставали от незнакомых терминов, и вообще становилось вдруг непонятным: а собственно говоря, чего это он так разошелся? Ну суффиксы, ну префиксы, ну и что, кому, собственно, они нужны и зачем! И мы шли танцевать или уходили в другую комнату балдеть от новой пластинки, а Сашка нападал на какую-нибудь самую робкую жертву и продолжал ей заливать про свои суффиксы.
Хоть мы и считали Сашку «тронутым», но все-таки любили пригласить его в новую компанию, вот, мол, какие у нас в классе умные, и мы не хуже. Мы двигали Сашку вперед, как боевого слона.
Зато в своем классе Сашка был настоящим козлом отпущения. Даже не понятно, если бы не было Сашки Баркана, на чем бы мы точили свое остроумие. Мы издевались над всем в Сашке – и как он неряшливо одет, и как смешно он подстрижен, какие у него широкие брюки и какие немодные очки, какой он рассеянный и вообще ничего не видит, не слышит, не хочет. Ему было все равно, что есть, где спать, во что одеваться. Кажется, он даже не знал, что в нашем городе есть море, по крайней мере, мы никогда не видели его на пляже. Кое-кто из ребят даже острил, что Сашка не догадывается о том, что класс, как и вообще мир, разделен на мальчиков и девочек.
Сашка Баркан поехал в Москву поступать в МГУ на филфак. И, как ни странно, не поступил. Наверно, из-за какой-нибудь чепухи или же своей дурацкой рассеянности. Но не подумайте, что это его особенно огорчило. Он вернулся домой, устроился работать курьером в какое-то учреждение и продолжал заниматься суффиксами.
А скоро мы узнали: его работа, которую он послал еще в прошлом году в какой-то научный журнал, произвела настоящую сенсацию. И хоть мы делали из Сашки Баркана шута, нам было ясно, что единственный, кто из нас по-настоящему чего-нибудь стоил, это Сашка. И он, конечно, будет большим ученым. Ну, я-то, может, и не буду, но теперь уже твердо верю, что про человечков все разузнаю – откуда они, ну вообще всё-всё. А Матвею не буду больше ничего говорить. Все равно он меня не убедил. Ведь недаром же есть карта. Наверное, есть какая-то тайна, поэтому и не могли найти город. Но я его все равно найду. А пока что я перестала говорить с Матвеем о человечках и перевела разговор на свои впечатления о музее:
– Вообще, знаешь, я была удивлена тем, что у вас в музее такие безразличные. Они не об искусстве думают, а о всяких там «макси» и «миди» и как цены поднимаются на рынке.
– Ну, Татка, ничего ты еще не понимаешь в жизни. Музей – это не то место, где разбогатеешь, и карьеры особенной не сделаешь. Мы работаем на одном голом энтузиазме, не подкрепленном дензнаками. А ты говоришь – безразличные. Ну, правда, энтузиазм – это еще не все. Служение богу Аполлону требует отрешения от суеты, ну и вообще… таланта. А это уж не каждому дано.
***
Я вышла из дому в самом начале седьмого, в мой любимый час – Час Моря. Я решила до базара искупаться, поэтому так рано и вышла. Последнее время я совсем забыла море, плавание. Ведь раньше с ума сходила! Мама все время говорила: «Татка, поостынь немного, поостынь».
Она боялась, что я стану спортсменкой. И действительно, одно время, это было в 8-м и 9-м классах, я увлекалась плаванием, и тренер мой тянул меня на мастера. Мама не хотела ни за что:
«Плавай сколько душе угодно, хоть с утра до вечера, только не надо плавание делать профессией, не это должно быть делом жизни. Ей-богу, Татка, дуришь ты. В конце концов, ты лишаешь себя сразу двух прекрасных вещей – счастья спортивного отдыха, потому что спорт станет для тебя каждодневным трудом, и счастья работы мысли».
И мама, конечно, как всегда, была права. Но, говоря ее пословицей, все, что ни делается, все к лучшему: я рада, что занималась плаванием, да и вообще эти два года в секции – это было здорово! А потом как пошло-поехало – десятый класс, и болезнь мамы, и экзамены, и работа, так что о море даже не вспоминала. Вспомнила вдруг вчера вечером, и так, что меня аж кольнуло в сердце!
Я спускаюсь по нашей горбатой улочке, и море подходит ко мне, с каждым шагом я все сильнее чувствую его запах – он прорывается сквозь медовый запах табака, – и вот, наконец, он уже главный, запах моря. Море рядом, сейчас я только обойду преграду из маленьких, построенных на самом берегу домов. Я едва протискиваюсь сквозь сараи, и вот я на берегу. Я стягиваю с себя платье и скидываю на ходу босоножки, оставляю на песке сумку и бросаюсь в воду. Я плыву то брассом, то кролем, то поворачиваюсь на спину, ныряю и плыву под водой с открытыми глазами. Передо мной, как старый серый замок, огромный, знакомый с детства камень, высокие водоросли покачиваются, как молодые тополя на ветру, а сверху, над водой, плотный молочный туман, как будто бы вся жизнь только здесь, а там ничего нет, кроме ватного белого тумана. Ну хотя бы еще кто-нибудь увидел эту красоту!
Я выскакиваю пробкой на поверхность и начинаю кружиться штопором, но потом бурная собачья радость сменяется более спокойной и торжественной. Я задумалась и не заметила, как вылезла из воды, как натянула платье и выжала купальник. Только базар привел меня и чувство. Мне в нос ударил резкий запах гниющих помидоров, арбузов и прелой соломы. Не люблю я вход на базар: здесь грузовики с картофелем, мужчины и женщины из дальних поселков, сгибающиеся в три погибели под тяжестью мешков с дынями, крик, суета, гудки машин.
А войдешь в ворота, и там другой мир – никакой суеты.
Почему базар, такое самое-рассамое прозаическое место, почему он всегда так тянет меня?
Он был таким же чуть ли не у пещерных людей. Ну во всяком случае, у очень древних. И все было точно так же, как и сейчас. Все менялось, весь мир, а вот базары – нет. Все то же. Собрались несколько человек. Я тебе дыню, ты мне лук; или: я тебе барана, а ты мне пиджак. Все то же!
Поэтому базар и волнует меня. Я думаю: а какие здесь были люди пятьсот лет назад? А тысячу? Вот же, вот же, они тут стояли! Но куда же они все делись? Должно же от них что-нибудь остаться? Не эти жалкие миски, осколки, которые находят археологи. А где их дома? Куда подевались все их города, все, что они строили, делали? Куда все это девалось? Ведь были же и кроме греческой, какие-то культуры, и, может, были бы у нас еще другие Гомеры и другие Афродиты. Но где они? Как сквозь землю провалились!
А мы? А наш след – он останется? Не понимаю, почему эта мысль других людей не мучает.
Я, как всегда, прежде чем прицениваться, обежала весь базар и отпечатала в памяти план: виноград самый желтый (и к тому же мамин любимый – «дамские пальчики», а я ем любой) вон там; дыни самые душистые – вон там; помидоры самые крепкие и крупные – здесь. Теперь остается подойти как бы случайно и невзначай спросить о цене, и не дай бог показать, что ты собираешься покупать только у него – цена взлетит почти вдвое. Я направилась вначале туда, где продавали дыни, чтоб положить их на дно сумки и не помять помидоры и виноград. Я стою нюхаю круглые желтые «колхозницы» и выбираю себе парочку покрупнее и душистее и вдруг чувствую, что кто-то положил мне на плечо руку. Я еще не оглянулась, но уже знаю, что это Матвей. По мне пробежали как будто колющие электрические искорки. Оглянулась. Конечно, Матвей, и глаза его улыбаются.