Что-то дрогнуло в груди Чернопятова. Это был условный знак, обозначавший: «Следуй за мной и будь осторожен. Не исключена слежка».
Что произошло? С кем? Провожая глазами удалявшегося Калюжного, Чернопятов наблюдал, не следует ли кто за ним по пятам. Но нет, ничего подозрительного не наблюдалось.
Когда Калюжный пересек Минскую, Чернопятов встал и, не теряя товарища из виду, направился вслед за ним по другой стороне улицы. Чернопятов шагал и ощущал непривычную тяжесть в ногах. Был он человеком неробкого десятка, но неизвестность действовала удручающе. Словно вокруг тебя кромешная темнота, а где-то рядом находится смертельный враг. Врага этого надо уничтожить, иначе погибнешь сам. Но глаза ничего не видят, удары проваливаются в пустоту, каждый шаг ведет в неизвестное. И человека охватывает чувство унизительной беспомощности, жалкое чувство бессилия.
Терзаемый недобрыми предчувствиями, Чернопятов продолжал идти.
А Калюжный, достигнув угла и как бы невзначай обернувшись, повернул на улицу, ранее носившую имя Комсомольской. Посреди улицы тянулся бульвар, обсаженный столетними липами. Пройдя до конца бульвара, он повернул назад. Ход этот был оправдан. Калюжный в свою очередь хотел убедиться, нет ли «хвоста» за Чернопятовым. Они разминулись почти на середине бульвара, «проверились».
Чернопятов торопливо добрался до того места, где Калюжный сделал поворот. Он увидел друга на противоположном конце.
«Сейчас все выяснится… Сейчас… осталось полсотни шагов», — рассуждал Чернопятов.
Под сенью развесистой липы когда-то стояла скамья. Теперь от нее остались лишь два столбика, врытые в землю и почти сгнившие. На одном из них сидел Калюжный, а второй оставался свободным.
Калюжный держал перед собой развернутую газету.
Чернопятов подошел к столбику и сразу присел, будто кто-то ударил его под коленки. Он достал из кармана жестяную коробочку с махоркой и стал вертеть цигарку.
В обе стороны сновали прохожие, мелькали мундиры гитлеровцев. Чернопятов неторопливо, сдерживая дрожь пальцев, обрывал кончики бумаги.
Калюжный молчал, делая вид, что целиком поглощен газетой, но и его руки подрагивали.
Улучив минуту, когда поблизости никого не было, Калюжный наконец заговорил своим сердитым, сдержанным голосом:
— Я боялся, что меня возьмут под слежку… но, кажется, нет. Ночью погиб Костя…
Чернопятов просыпал табак на землю и почувствовал мгновенную сухость во рту. Что он сказал? Ночью погиб Костя? Уж не ослышался ли? Нет, нет, не ослышался, ночью погиб Костя! Перед глазами запрыгали разноцветные огоньки: красные, синие, фиолетовые…
— Он проводил сеанс… передавал наше донесение, — тихо говорил Калюжный, прикрывшись газетой, — и налетели гестаповцы. Не один, а несколько человек. Они ворвались в дом. Что-то взорвалось. Видно, Костя воспользовался гранатой. Трое убиты, двое тяжело ранены, а Костя погиб… Так изуродован, что и узнать трудно.
Калюжный умолк, заметив прохожих.
«Погиб Костя… погиб… погиб!…» — беззвучно шептал Чернопятов. Он смотрел прямо перед собой, и предметы в его глазах двоились.
— Передал обо всем Сеня Кольцов, ночью слышавший взрыв, — продолжал Калюжный. — Он разыскал мать Кости в соседском сарайчике. Она ему рассказала. Утром ни жив ни мертв Сеня прибежал ко мне, хоть ему и запрещалось это. Мать Кости плоха. Видно, уж больше не жить ей на этом свете… Радиограмму Костя, видимо, не успел передать… Вечером попозднее зайду к тебе… Все. Я пошел.
Он тут же встал, свернул газету, сунул ее в карман и уверенно зашагал по бульвару.
Чернопятов продолжал сидеть не шевелясь, глядя пустыми глазами в землю. Да, это был, пожалуй, самый меткий и самый предательский удар, нанесенный подполью. Погиб не только радист, умевший хранить все сокровенные тайны и со смертью которого оборвалась связь с Большой землей; погиб не только Костя Голованов, вихрастый, курносый, жадный до дела и неугомонный семнадцатилетний паренек, которому только бы жить и жить, погиб не только активный подпольщик-патриот, ставивший священную борьбу с врагами превыше всего — погиб еще и человек, спасший от смерти Чернопятова, рисковавший при этом своей собственной жизнью.
Сколько усилий и забот, сыновней любви и ласки проявил он, ухаживая за больным и беспомощным Чернопятовым! Сколько раз кормил его Костя из собственных рук! Сколько часов провел около него, неподвижного, ослабевшего, читая вслух рассказы Джека Лондона из потрепанной, захватанной книжки!
Уже давно Чернопятов мечтал по окончании войны усыновить Костю, заменить ему умершего отца. И он как-то сказал об этом Косте, а тот ответил коротенькой наивной фразой: «Ой! Даже не верится!»
В своих мечтах Чернопятов заходил далеко. Он видел перед собой Костю-инженера, Костю-офицера, Костю-ученого. Он твердо верил, что это будет, что иначе и быть не может. Он ни на минуту не сомневался в том, что его жена, уже взрослые сын и дочь примут самое горячее участие в судьбе юноши.
И все рухнуло. Кости нет и никогда уже не будет. Возможно, встретятся на жизненном пути Чернопятова еще многие чудесные и умные ребята, такие же чуткие и человечные, но это будут уже другие, не Костя…
Чернопятов с трудом поднялся. Горе отяжелило его. Резкая складка легла между бровями, глаза потухли. Путь с бульвара до бани показался ему самым длинным за всю его сорокапятилетнюю жизнь.
Открыв дверь и спустившись вниз, Чернопятов постоял некоторое время у верстака, глядя на все пустыми и блуждающими глазами.
Он закурил, задумался. Но жизнь напомнила о себе. Она не ждала, требовала борьбы, требовала сил его, Чернопятова.
— Прощай, Костя! — вслух произнес Чернопятов. — Мы не забудем тебя!…
Вернувшись от командующего армией, полковник Бакланов вышел из машины у околицы своей деревеньки и пошел к дому пешком.
В палисадниках перед избами отцветала сирень, и ее пряный аромат висел над улицей.
В этом году она цвела по-особенному буйно, дружно и долго, будто хотела дождаться возвращения тех, кто ее сажал, растил и лелеял.
Разоренная деревенька с редкими уцелевшими хатенками, вся простреленная и обожженная, являла собой резкий контраст с праздничным цветением сирени.
Бакланов обошел колодезный сруб, у которого деловито трудились солдаты, оголенные до пояса. Покидая деревню, гитлеровцы пристрелили двух собак и бросили в колодец. Солдаты очистили его и теперь вычерпывали из него воду.
У входа в избу стоял часовой, а на ступеньках крылечка сидел капитан Дмитриевский. Увидев Бакланова, он бросил недокуренную папиросу, встал и сошел с крыльца, уступая дорогу.